— Кавалетто! Я тоже — между нами говоря —
направляюсь в Париж, может быть в Англию. Будем путешествовать вместе.
Маленький итальянец кивнул головой и изобразил
на лице улыбку, однако видно было, что его не столь уж обрадовала эта
перспектива.
— Будем путешествовать вместе, — повторил
Ланье. — Увидишь, я скоро заставлю всех кругом признавать во мне джентльмена, и
тебе тоже будет от этого польза. Значит, уговорились? Отныне действуем заодно?
— Да, да, конечно, — отозвался маленький
итальянец.
— В таком случае, прежде чем улечься спать, я
расскажу тебе — в двух словах, потому что мне очень хочется спать, — как я
очутился здесь — я, Ланье. Запомни — Ланье.
— Altro, Altro! Не Ри… — докончить слова
Жан-Батист не успел: собеседник схватил его за подбородок и свирепо сомкнул ему
челюсти.
— Проклятье! Что ты делаешь? Хочешь, чтобы
меня избили и забросали каменьями? Хочешь, чтобы тебя самого избили и забросали
каменьями? Тебе этого не миновать. Или ты воображаешь, что они набросятся на
меня, а моего тюремного дружка и не тронут? Как бы не так!
Сказав это, он отпустил подбородок дружка, но
по выражению его лица тот понял, что уж если дойдет до камней и побоев, то
господин Ланье позаботится, чтобы дружок получил свою долю сполна. Ведь
господин Ланье — джентльмен-космополит и особой щепетильностью не отличается.
— Я — человек, которому общество нанесло
незаслуженную обиду, — сказал господин Ланье. — Тебе известно, что я самолюбив
и отважен, и, кроме того, у меня природная потребность властвовать. А как
отнеслось общество к этим моим свойствам? Меня с улюлюканьем гнали по улицам.
Пришлось приставить ко мне стражу для защиты от разъяренной толпы, в
особенности от женщин, которые нападали на меня, вооружившись чем попало.
Безнаказанности ради я должен был прятаться в тюрьме, причем так, чтобы об этом
никто не знал, иначе меня вытащили бы оттуда и растерзали на части. Меня
вывезли из Марселя глубокой ночью, на дне воза с соломой, и ссадили только
когда мы отъехали от города на много лье. Карман мой был почти пуст, но
заходить домой было слишком опасно и пришлось мне брести пешком, в грязь и
непогоду — посмотри, что сталось с моими ногами! Вот на какие унижения обрекло
меня общество — меня, человека, наделенного уже известными тебе качествами. Но
общество мне за это заплатит.
Всю эту тираду он произнес своему слушателю на
ухо, прикрыв рот рукой.
— И даже здесь, — продолжал он так же, — даже
в этом жалком кабаке общество меня преследует. Хозяйка говорит обо мне всякие
гадости, посетители на меня клевещут, а я все это слушаю. Я, джентльмен, перед
талантами и совершенствами которого они должны были бы преклоняться! Но все
обиды, нанесенные мне обществом, хранятся в этой груди!
Жан-Батист со вниманием слушал хриплый,
сдавленный голос, лившийся ему в ухо, и время от времени поддакивал, кивая
головой и закрывая глаза, словно потрясенный столь ярким примером
несправедливости общества.
— Поставь мои башмаки под кровать, — сказал
Ланье. — Повесь мой плащ у двери, чтобы он просох к утру. Убери мою шляпу. —
Все его приказания исполнялись беспрекословно. — И такой постелью я должен
удовольствоваться по милости общества! Ха! Ну, хорошо же!
Господин Ланье вытянулся на кровати и
завернулся в одеяло по самые плечи, так что лишь голова, повязанная рваным
платком, зловеще торчала наружу; и Жан-Батист вдруг очень ясно представил себе то
едва не случившееся событие, после которого ему, Жан-Батисту, уже не пришлось
бы смотреть, как вздергиваются кверху эти усы и загибается книзу этот нос.
— Итак, слепая прихоть судьбы опять свела нас
вместе. Что ж, черт возьми, тем лучше для тебя. Ты от этого только выиграешь. А
теперь мне нужно хорошенько выспаться. Не вздумай будить меня утром.
Жан-Батист пообещал, что не станет его
беспокоить, и, пожелав ему доброй ночи, задул свечу. Следовало бы ожидать, что
после этого он станет раздеваться; однако он сделал как раз обратное: оделся с
ног до головы, не надев только башмаков. Затем он лег на свою кровать, натянул
одеяло — не развязав даже рукавов куртки, по-прежнему завязанных у подбородка,
— и закрыл глаза.
Когда он открыл их снова, утренняя заря уже
алела в небе, озаряя свою крестницу и тезку. Маленький итальянец встал, подошел
к двери, с величайшей осторожностью повернул ключ в замке и, держа башмаки в
руках, тихонько спустился с лестницы. Внизу еще незаметно было никаких
признаков жизни; только смешанный запах кофе, вина, табака и сиропов носился в
воздухе, и в полутьме причудливо маячила пустынная буфетная стойка. Но
Жан-Батисту никто не был нужен; он еще вчера уплатил по своему скромному счету
и сейчас хотел только одного: надеть башмаки, вскинуть на спину свою котомку,
отворить дверь и бежать без оглядки.
Его желание исполнилось. Ничто не нарушило
тишины, когда он отворял дверь; никакой голос его не окликнул: никакая голова,
повязанная рваным платком, не высунулась зловеще в окошко мансарды. Когда
солнце взошло, наконец, над прямой линией горизонта и даль мощеной дороги,
обсаженной чахлыми деревцами, загорелась в его лучах, на этой дороге можно было
увидеть черное пятнышко, двигавшееся между полыхающих пламенем дождевых луж, —
то Жан-Батист Кавалетто спасался бегством от своего покровителя и друга.
Глава 12
Подворье Кровоточащего Сердца
Та часть Лондона, где расположено было
Подворье Кровоточащего Сердца, находилась в черте города, хотя во времена
Вильяма Шекспира, сочинителя пьес и актера, это было предместье, через которое
вела дорога к знаменитым королевским охотничьим угодьям; сейчас, правда, дичи
тут не осталось, разве что для любителей охоты на людей. И вид и судьба этих
мест с той поры изменились, но какой-то слабый отблеск былого величия не исчез
и поныне. Над крышами высились два или три ряда мощных дымовых труб, в домах
еще уцелели кой-где просторные темные залы, которые каким-то чудом не
разгородили и не перестроили до неузнаваемости, и все это придавало Подворью
свое особое лицо. Жил здесь бедный люд, приютившийся под сенью обветшалой славы,
подобно тому как арабы пустыни разбивают свои шатры среди разрушающихся
пирамид; но все обитатели Подворья убеждены были в том, что у него есть свое
лицо, и по этому поводу испытывали трогательное чувство семейной гордости.