Свифт говорил, что клуб Мартина Писаки представлял собой «дружеский союз гениев», а Поуп, отвечая комплиментом на комплимент, заметил, что в нем состояли «одни из величайших умов эпохи». В начале лета 1714 года Поуп писал Свифту: «Доктор Арбетнот придерживается своеобразных взглядов, он полагает, что главное предназначение заключается в том, чтобы посвятить себя жизни и приключениям Мартина Писаки… для меня же это не предел мечтаний, я бы хотел взяться поистине за великий труд; к слову сказать, я планирую приняться за перевод Гомера». Сам Свифт спустя несколько лет заметил: «Я часто пытался завязать дружбу с гениями и теперь счастлив, что мне это удалось. Редко когда появляется больше трех-четырех гениев среди современников, но если они объединяются, то весь мир падает к их ногам». Одним из членов клуба был и Роберт Харли, по совместительству первый лорд Казначейства
[50], а с 1711 года и главный министр королевы. Этот факт, несомненно, повышал статус клуба.
Первоначально «Мемуары» задумывались как часть сатирического журнала, который предложил выпускать Александр Поуп. Вместо этого они оформились в самостоятельную работу – сатирическую биографию вымышленного персонажа, глуповатого и наивного педанта, обладавшего всеми задатками ученого-недотепы. Время от времени текст редактировался и дополнялся, пока наконец не вышел в свет в 1741 году во втором томе прозаических произведений Поупа.
Сатира была единственной ощутимой реакцией на события, сотрясавшие общество в век воздержания от полемики и серьезных споров. Истинным джентльменом не мог считаться тот, кто воспринимал жизнь слишком серьезно. Был в этом определенный здравый смысл; кстати, это слово, означающее «здравое практическое мышление», согласно Оксфордскому словарю английского языка, впервые появилось в тексте 1726 года. Однако здравый смысл должен был идти об руку со сдержанностью, или, как писал Поуп в «Опыте о критике» (An Essay on Criticism; 1711), человек не должен быть «ни слепо прав, ни тупо убежден»
[51]. Еще одним важным понятием эпохи было дружелюбие, однако и оно имело границы. Ключ к успеху давало равновесие. Оно составляло неотъемлемую часть культурно-общественного движения того времени, ибо без него не могли сосуществовать дотошные исследования Королевского общества и очерки в Spectator. В целом наметилось стремление к простоте, предпринимались скромные и осмысленные попытки говорить правду. Историк Королевского общества Уильям Спрат охарактеризовал научную прозу так: «Простая, незамысловатая, естественная речь; позитивные выражения эмоций; открытые чувства; природная легкость: сведение всего в окружающем мире к простоте математических формул». Писатели, поэты и драматурги, а также эссеисты стремились взять все лучшее от языка. Критик того времени Колли Сиббер говорил о пьесах Джона Ванбру, что они казались ему «не более чем повседневной беседой, запечатленной на бумаге».
Поэтическая риторика размышлений и восторгов постепенно сменялась прозой фактов и мнений; сатира уверенно вытесняла догматизм, и, хотя век теологических изысканий остался далеко позади, теперь акцент в периодических изданиях ставился на действующие лица и наблюдения. Это позволило оживить речь политических репортеров и памфлетистов. Очерк стал своеобразной проповедью эпохи, и, как с пафосом писали в Spectator, «теперь город мог сам вершить правосудие и поддерживать любые формы выражения страсти, печали, возмущения и даже отчаяния по собственному разумению, но в рамках правил приличия, чести и благовоспитанности».
Растущее число читателей, которые в скором времени получили название «читающая публика», жадно набрасывались на все современное и сиюминутное; они проявляли невиданный, если не сказать беспрецедентный интерес к делам и увлечениям светского общества. Именно тогда зародился жанр романа во всех его формах, а такие журналисты, как Свифт и Дефо, стали самыми искусными романистами. Чем еще можно объяснить подъем так называемой разговорной, а не риторической драмы в лице Уильяма Конгрива, Джона Ванбру и Джона Гея?
Если мы хотим услышать или хотя бы подслушать голоса, звучавшие в эпоху королевы Анны, нам стоит обратиться к литературным произведениям того времени. Сочетая ученость, комичность, вдохновенность и остроумие, их тон вместе с тем лишен претензий на сложность и стремится понизить градус пафоса в любой форме изложения. Произведения того времени являются реакцией на революции, славные или наоборот, а также войну, казавшуюся бесконечной и безрезультатной, политическую и религиозную вражду, которую теперь считали несовременной и ненужной.
Разумеется, сатира существовала давно – она возникла вместе с глупцами и лицемерами, однако с появлением горьких противоречий и открывшихся истин XVII века возникли и новые сатирические приемы, такие как ирония и снисходительный тон. Недостаточно было просто победить оппонента в споре. Требовалось еще и высмеять его. Поуп и Свифт особенно преуспели в этом, получив широкую известность благодаря своим едким насмешкам. Таково было настроение века. Все члены клуба Мартина Писаки создали своих ярких сатирических персонажей.
Поуп и сам был объектом едкой сатиры. Он исповедовал католичество, а значит, был лишен возможности учиться в университете и трудиться на государственной службе
[52]. Туберкулез позвоночника превратил его в горбуна, и он не мог ходить прямо. Именно ему принадлежат жалобы на «эту долгую болезнь – мою жизнь». Он реформировал английское стихосложение, разработав александрийский стих (в английской традиции – героический куплет), который стремительно вошел в моду, а вскоре стал отличительным стилем эпохи. Куплеты Поупа отождествляли формальный и нарочитый стиль в период, когда формальность и нарочитость служили признаками хорошего тона.
И все же беспроигрышная форма коротких куплетов в случае Поупа не означала отсутствия литературного таланта и подлинного поэтического чутья. Первые десятилетия XVIII века часто описывают как годы скованности и сдержанности, однако это говорит лишь о необходимости сдерживать неукротимые стремления и бурный энтузиазм. В те времена считалось неприличным выставлять свои чувства напоказ. Добиваться своего следовало через аллюзии и намеки. Если это и правда был «век разума», как утверждали некоторые исторические пособия, то такой разум граничил со страстным увлечением анализом. Что могло подстегивать сильнее, чем неуемное желание с помощью разума выбраться из мрака недавнего прошлого?