Донников понимал также, что никакой ниши в предложенной ему системе не остается: он может быть либо относительно свободным рабом, забившимся в щель, либо надсмотрщиком, для этого у него хватило бы ума и приспособляемости, и некоторые его ученики на глазах выбирали этот путь; но пребывание в этой системе лишало смысла все, что здесь делалось, и отравляло каждую клетку его крови. Понимал он и то, что рискует переродиться, и не хотел этого. Внутри этой системы ни один из проклятых вопросов, о которых спорили уцелевшие в немногие свободные минуты, решения не имел – как не имеет решения в радикалах уравнение в степени выше пятой. Но так сформулировал бы Кондратьев, Донников же просто понимал, что искать прямого пути в искривленном мире не следует. Существовать в предложенных условиях ему надоело. Он готов был попытать счастья любым возможным путем – были южные, восточные, северные границы, западные не сулили спасения, но всякие бывают варианты; заниматься этим вопросом в Серпухове было бесполезно. Он решил для начала уехать на юго-восток, а там посмотреть. В крайнем случае есть Берингов пролив.
– Что ж, – сказал Кондратьев, – я против этого ничего возразить не могу. Я сам собирался уходить, не вышло. Отговаривают чаще всего неудачники, но я отговаривать не стану.
– Я, честно говоря, ждал, что вы обидитесь.
– Нет, на что же обижаться? Я сам все это понимаю. Молодому уходить надо. Не важно, получится, нет – ракета, говорили у нас, двадцать раз не полетит, а на двадцать первый может. Так что иди, риск – дело благородное, шанс есть.
– Юрий Васильевич! – У Донникова почти не было надежды, что идея сработает, но вдвоем им было бы легче, и шансы повышались серьезно. – А вы – никак?
– Никак, Миша, – сказал Кондратьев буднично и серьезно. – Некуда.
– А мне есть куда?
– Тебе есть, – кивнул Кондратьев. – А я еврей.
Этого Донников не ожидал совсем.
– Ну и что? – спросил он после паузы. – Если в Иран…
– Еврею сейчас здесь самое безопасное место. По крайней мере, пока. А потом я еще подумаю.
– Но какой же вы еврей?
– Самый обыкновенный. И даже обрезанный.
– Да кто на это будет смотреть…
– Скоро будут.
Донников улыбнулся.
– По-моему, это все отговорка. Мы же не в Германию идем.
– Скоро Германия будет везде, Миша. Только здесь ее не будет, и то…
– Их раньше остановят, – неуверенно сказал Донников. – И не может быть, чтобы там продолжали терпеть.
– Там будут терпеть сколько угодно. Им очень нравится. А как начнут воевать – так даже и восторг. Я хорошо помню, что тут было. Я в четырнадцатом году уже соображал.
Кондратьев поглядел в окно, за которым был обычный летний подмосковный вечерний пейзаж с грачами, с дождем и огромным количеством раскисшей почвы.
– И потом, – сказал он, – если повезет и я в этой войне выживу, у меня есть серьезный шанс увидеть полет на Луну.
Донников улыбнулся недоверчиво.
– Тут, понимаешь, Миша, – Кондратьев встал и прошелся по избе, – сложились… в силу разных причин… такие обстоятельства, что первая моя станция вполне может построиться именно здесь и нигде больше. Цель этой модели общества… как я ее понимаю… достичь стратосферы, потому что она больше ни на что не годна.
– Ну, как знаете, – сказал Донников, который ничего в стратосфере не понимал, – а мне эта цель неинтересна.
– Так и слава богу, – улыбнулся Кондратьев.
– Но мне же некуда деваться! Получается, что я обязан достигать стратосферы вне зависимости от моего желания!
– Ну Миш, – сказал Кондратьев примирительно, не хотел обижать Донникова. – Живешь ты тоже без своего желания. Тебя не спросили или, по крайней мере, спросили не тебя. И теперь тебе надо достигать стратосферы или еще чего-нибудь, по твоему выбору. Я согласен, что для некоторых… видов деятельности эта страна сейчас не приспособлена. И даже, очень может быть, вся ее система… не очень удобна для жизни. Но… не придумано еще хорошей системы. Всякая страна устроена черт-те как, но определяется она количеством приличных людей, которые в ней… тут и там расставлены. Вот я думаю, что эта система… ну как сказать, я же инженер, я смотрю на устройство. И устройство это сконструировано так, что система как раз плодит довольно приличных людей. Которые входят с ней в противоречие. Это тонко устроено, знаешь. Иначе это не было бы так живуче. Плодит приличных, и они тут есть везде. Но потом им становится дальше некуда деваться, и тогда они либо убегают… как ты…
– Либо улетают, – закончил за него Донников.
– Ну, примерно так, – улыбнулся Кондратьев. Произнесенная вслух, эта заветная мысль выглядела смешной, чертежи были надежнее – они от обнародования ничего не теряли.
– А не приходило вам в голову, – спросил Донников, прищурясь, – что эта система просто обеспечивает себя качественной едой? Люди-то хорошие, есть их удобно, ей вкусно…
– Это тоже может быть, – кивнул Кондратьев.
– Ну так я в эти игры больше не игрец.
– Да я не отговариваю, что ж. Очень может быть, что у тебя получится. Я, во всяком случае, помогу тебе чем возможно. А ты поезди, посмотри – может быть, еще и передумаешь.
– Поездить куда?
– Это я тебе сейчас буду рассказывать, – нарочито медленно, словно излагая преамбулу перед увлекательной сказкой, начал Кондратьев, – а ты записывай. Потом выучишь наизусть. Потом сожжешь. Понял?
Кондратьев хорошо знал, что записанное лучше запоминается.
И он стал диктовать, и перед Мишей развернулась захватывающая панорама подпольной науки, которая, оказывается, существовала в научных кружках наподобие их вольной школы, замаскированной под машинно-тракторную станцию. Это была удивительная сеть энтузиастов, работавших в школьных лабораториях, слесарных мастерских, провинциальных фотографиях – и занятых вещами, которые Донникову и во сне бы не привиделись. Эти вещи никак не могли быть поставлены на службу оборонной промышленности, ибо она объявила их несуществующими. Это был тот синтез науки и магии, который мог прийти в голову разве что безумному масону из тех, что ломились когда-то в его собственный кружок, но были отвергнуты по причине явного безумия. Подлинная Россия не была видна снаружи, о ней никто из посторонних понятия не имел, но параллельно с невидимой сетью шарашек в ней действовала другая сеть, не менее прочная, и Кондратьев, по всей вероятности, был одним из ее руководителей, Мориарти гуманизма, Фаустом, который на все предложения Мефистофеля отвечал только «Подумаем» или «Посмотрим», а сам делал свое дело в очаровательной таинственности. Все они занимались разными, но одинаково запретными вещами; все эти запретные вещи должны были сойтись в непостижимой, но несомненной точке, и в решающий момент, когда созданные в шарашках ракеты полетят друг против друга, эта невидимая сеть должна была включить свои тормоза и задержать мир, готовый рухнуть в никуда. Гете, когда сочинял «Фауста», не учел только того, что Фауст был не первым, кому делались подобные предложения. Мир науки состоял не из Фаустов и тем более не из Вагнеров, но прочие научились маскироваться так, что в поле зрения Гете не попадали.