— Моя на блицке плиехала, — сказал Ли.
— Но мне же надо будет и домой как-то вернуться.
— Моя отвезет.
— Вздор, — возразил Сэмюэл. — Я привяжу Акафиста к бричке, а назад вернусь верхом.
Сэмюэл уселся на козлы рядом с Ли, и лошадь Сэмюэла, неуклюже перебирая сбитыми ногами, поплелась за бричкой.
— Как тебя зовут? — дружелюбно спросил Сэмюэл.
— Ли. Есть и длугая имя, много. Ли — это моя папа имя. Вся семья Ли зовут.
— Я о Китае немало читал. Ты в Китае родился?
— Нет. Здесь.
Сэмюэл надолго замолчал; бричка, кренясь, ползла по колее, спускавшейсй в пыльную долину.
— Ли, — наконец нарушил он молчание, — я и в мыслях не держу тебя обидеть, но мне все же непонятно, почему вы, китайцы, до сих пор говорите на какой-то тарабарщине, тогда как даже неграмотный пень из черных ирландских болот, деревенщина, у которого башка забита гэльским
9, а язык, как лопата, и тот, пожив десяток лет в Америке, более-менее сносно говорит по-английски.
Ли усмехнулся.
— Моя говоли, как китайца.
— Что ж, наверно, у тебя есть на то причины. Да и не мое это дело. Только ты уж извини, я тебе не верю.
Китаец хмыкнул, посмотрел на него, карие глаза под полукружьями век словно открылись шире, утратили чужеземную отстраненность, в них появилось тепло и понимание.
— Во-первых, нам так удобнее, — сказал он. — Во-вторых, это своего рода самозащита. Но дело не в этом. Мы вынуждены говорить так главным образом потому, что иначе нас не поймут вообще.
Сэмюэл и виду не подал, что заметил происшедшую с Ли перемену.
— Два первых объяснения я могу понять, — кивнул он. — Но третье до меня как-то не доходит.
— Я знаю, вам трудно поверить, но и со мной, и с моими друзьями подобное случалось так часто, что мы уже привыкли. Если бы мне понадобилось, например, что-то спросить и я бы подошел к людям и заговорил так, как сейчас, они бы меня не поняли.
— Господи, да почему?
— Потому что они уверены, что я буду лопотать «твоя-моя», и ухо у них уже настроено на эту тарабарщину. А заговори я на нормальном английском, их слух его не воспримет, и они меня не поймут.
— Неужели правда? А как же я тебя понимаю?
— Поэтому я с вами и разговариваю. Вы из тех редких людей, чье восприятие не замутнено предвзятостью. Вы видите то, что есть, а большинство видит то, что хочет увидеть.
— Мне это не приходило в голову. На себе я ничего такого не испытывал, но в твоих словах есть зерно истины. Я рад, что мы с тобой разговорились. У меня к тебе множество вопросов.
— Отвечу с удовольствием.
— Даже не знаю, с чего начать… Вот, например, ты носишь косу. Я слышал, коса у китайцев — символ рабства, навязанный им маньчжурами после завоевания Южного Китая.
— Да, правильно.
— Тогда скажи на милость, зачем ты носишь косу здесь — ведь в Америке маньчжурам до тебя не добраться.
— Моя по-китайски говоли. Моя — китайца, а китайца долзна с косой ходи, понимай?
Сэмюэл расхохотался.
— Твой маскарад и впрямь надежное удобство. Жаль, у меня нет прикрытия вроде твоего.
— Не знаю, сумею ли вам объяснить, — сказал Ли. Кто не познал это на собственном опыте, тому трудно в такое поверить. Вы, как я понимаю, родились не в Америке.
— Я родился в Ирландии.
— И тем не менее через несколько лет в вас перестали видеть иностранца; а мне, хоть я и родился здесь, в Грасс-Валли, ходил в местную школу, а потом несколько лет учился в Калифорнийском университете — мне никогда не слиться с окружением.
— А если ты отрежешь косу и начнешь одеваться и разговаривать как все?
— Это ничего не даст. Я пробовал. Для так называемых белых я все равно оставался китайцем, только уже не внушающим доверия; а мои китайские друзья начали меня избегать. Пришлось отказаться от этой затеи.
Ли натянул вожжи, остановил бричку под деревом, вылез и распряг лошадь.
— Пора перекусить, — сказал он. — Я кое-что захватил. — Поедите со мной?
— Охотно, только сначала сяду в тень. Странно, но порой я забываю про еду, хотя вообще-то есть хочу всегда. Мне очень интересно тебя слушать. Внимать умудренному жизнью приятно. Я вот сейчас подумал, а не вернуться ли тебе в Китай?
Ли саркастически улыбнулся.
— Немного терпения, и вы поймете: в поисках своего места в жизни я перепробовал все. Я ведь ездил в Китай. Мой отец располагал солидными средствами. Но и в Китае меня не признали своим. У тебя чужеземное обличье, говорили мне там, и речь у тебя чужеземная. Я делал ошибки в этикете, я нарушал правила хорошего тона, потому что со времени отъезда моего отца они усложнились. Меня не хотели принять обратно. Вы не поверите, но здесь я не так остро ощущаю себя иностранцем, как в Китае.
— Все, что ты говоришь, разумно, и я не могу тебе не верить. Но пищу для ума ты дал мне надолго, этак до конца февраля. Скажи, я не докучаю тебе расспросами?
— Нет, нисколько. Когда все время говоришь на этой нашей тарабарщине, то и думать на ней привыкаешь. Чтобы не забыть нормальный английский, я много пишу. Слышать и читать — это одно, а говорить и писать — совсем другое.
— А с тобой не случается казусов? Не бывает, что ты вдруг переходишь на обычный английский язык?
— Нет, такого не случается. Я думаю, все дело в том, чего от тебя ждут. Посмотришь человеку в глаза и видишь: он ждет, что ты будешь пищать «твоя-моя», семенить в кланяться — ну и пищишь, кланяешься, семенишь.
— Пожалуй, это верно, — согласился Сэмюэл. — Я ведь тоже сыплю шутками, потому что люди приезжают ко мне посмеяться. Ради них стараюсь быть веселым, даже когда на сердце тоска.
— Но я слышал, ирландцы народ жизнерадостный и любят пошутить.
— Это такой же маскарад, как твоя тарабарщина и твоя коса. Ирландцы вовсе не такие уж весельчаки. Они люди угрюмые и умеют обрекать себя на страдания, которых не заслужили. Это ведь про них говорят, что они бы сами себя порешили, да благо есть виски, а с ним и мир краше, и на душе легчает. И балагурят они лишь потому, что именно этого от них ждут.
Ли достал из свертка небольшую бутылку.
— Хотите попробовать? Китайский напиток «уцзяпи».
— А что это такое?
— Китайская бленди. Клепкая стуцка… Это действительно бренди с добавкой полыни. Очень крепкий напиток. И на душе от него легчает.
Сэмюэл отпил из бутылки.
— По вкусу немного похоже на гнилые яблоки.