Мои мысли сбивчивы, Оскар. Они уносятся в Дрезден, к маминым жемчугам, влажным от пота на ее шее. Мои мысли скользят вверх по рукаву отцовской шинели. Какая большая и сильная у него рука. Я верила, что она всегда меня защитит. И она защищала. Даже когда его не стало. Воспоминания о его руке обвивают меня, как когда-то сама рука. Каждый день был прикован к прошедшему дню. Но у недель вырастали крылья. Тот, кто думает, что секунда быстрее десятилетия, не поймет моей жизни.
Почему ты уходишь?
Он написал: Я не знаю, как жить.
Я тоже не знаю, но я пытаюсь.
Я не знаю, как пытаться.
Я о многом хотела поговорить. Но знала, что ему будет больно. Поэтому я зарыла это в себе — пусть мне будет больно.
Я положила на него руку. Мне всегда было так важно до него дотрагиваться. Ради этого я жила. До сих пор не знаю, почему. Крошечные, ни к чему не обязывающие прикосновения. Моих пальцев к его плечу. Наших бедер, когда нас стиснет в битком набитом автобусе. Не знаю зачем, но мне это было необходимо. Иногда думала: вот бы сшить все эти прикосновения в одно. Сколько раз сотни тысяч пальцев должны прикоснуться друг к другу, чтобы получилась любовь? Зачем люди вообще занимаются любовью?
Мои мысли уносятся в детство, Оскар. Я вижу себя девчонкой. Вот склоняюсь над горсткой камешков и впервые замечаю у себя под мышками волоски.
Мои мысли вокруг маминой шеи. Ее жемчуг.
Когда я впервые полюбила запах духов, и как мы с Анной лежим в темноте нашей спальни в нашей теплой кровати.
Однажды ночью я ей рассказала о том, что видела за сараем на задворках нашего дома. Она взяла с меня слово никогда об этом не говорить. Я обещала.
Можно я буду смотреть, как вы целуетесь?
Можно ты будешь смотреть, как мы целуемся?
Ты мне заранее говори, где вы будете целоваться, а я буду там прятаться и смотреть. Она засмеялась и тем сказала мне да.
Мы проснулись посреди ночи. Не знаю, кто из нас проснулся первым. Или мы проснулись одновременно.
Что ты в этот момент чувствуешь? — спросила я.
В какой момент?
Когда целуешься.
Она засмеялась.
Чувствую мокрость, — сказала она.
Я засмеялась.
Мокрость и теплоту — в первый раз очень странно.
Я засмеялась.
Вот так, — сказала она, взяла в руки мое лицо и притянула к себе.
Никогда — ни до, ни после — я не испытывала такого прилива любви.
Мы были невинны.
Что может быть невинней того поцелуя в нашей постели?
Что может меньше заслуживать уничтожения?
Я сказала: Я буду пытаться за двоих, если ты останешься.
Хорошо, — написал он.
Только, пожалуйста, не уходи.
Хорошо.
И не будем к этому возвращаться.
Хорошо.
Почему-то я думаю про туфли. Сколько пар я износила за жизнь. И сколько раз надевала их и снимала.
И как ставлю их в ногах кровати мысками наружу.
Мои мысли спускаются по дымоходу в камин и воспламеняются.
Шаги наверху. Жарят лук. Позвякивает хрусталь.
Мы не были богаты, но ни в чем не нуждались. Из окна моей спальни я познавала мир. Окно защищало меня от мира. Отец сдавал на глазах. Чем ближе подходила война, тем дальше отходил он. Может, у него не было другого способа нас защитить? Каждый вечер он допоздна оставался в своем сарае. Иногда там и ночевал.
На полу.
Он хотел спасти мир. Вот он был какой. Но не хотел подвергать семью опасности. Вот он был какой. Возможно, у него на одной чаше весов лежала моя жизнь, а на другой — жизнь, которую он мог бы спасти. Или десять жизней. Или сто. Видимо, он решил, что моя жизнь весит больше, чем сто жизней.
В ту зиму он совсем поседел. Я думала, это снег.
Он твердил нам, что все будет хорошо. Я была ребенком, но знала, что все хорошо не будет. Он не был обманщиком. Он был отцом.
В утро накануне бомбежки я решила, что напишу осужденному на принудительные работы. Не знаю, почему я так долго тянула с ответом и почему захотела написать ему именно в тот день.
Он просил мою фотокарточку. Я себе ни на одной не нравилась. Вот она, драма моего детства. Не бомбежка. А то, что я себе ни на одной фотокарточке не нравилась. Терпеть себя не могла.
Я решила, что схожу завтра в фотоателье и сфотографируюсь.
Вечером я перемерила перед зеркалом все свои наряды. Прямо как кинозвезда, только уродливая. Я попросила маму поучить меня макияжу. Она не спросила, зачем.
Она показала мне, как класть румянец на щеки. Как подводить глаза. Она редко когда дотрагивалась до моего лица. У нее не было повода.
Мой лоб. Мой подбородок. Мои виски. Моя шея.
Почему она плакала?
Недописанное письмо осталось на столе.
Бумага прибавила жару, когда дом загорелся.
Надо было отправить его с плохой фотокарточкой.
Все надо было отправить.
Люди ходили по аэропорту туда и сюда, водоворот людей.
Но мы с твоим дедушкой их не замечали.
Я полистала его дневник. Я указала на: «как неловко, как горько, как грустно».
Потом он полистал и указал на: «вы сейчас подали мне этот нож совсем как».
Я указала на: «будь я другим человеком в другом мире, я бы поступил как-нибудь иначе».
Он указал на: «а иногда из нее просто хочется выпасть».
Я указала на: «это нормально — не разбираться в себе».
Он указал на: «как грустно».
Я указала на: «от сладкого я еще никогда не отказывался».
Он указал на: «рыдала, и рыдала, и рыдала».
Я указала на: «не плачь».
Он указал на: «сломленными и в смятении».
Я указала на: «как грустно».
Он указал на: «сломленными и в смятении».
Я указала на: «Нечто».
Он указал на: «Ничто».
Я указала на: «Нечто».
Никто не указал на: «с любовью».
Эта была пропасть. Мы не могли ни перепрыгнуть через нее, ни обойти по краю.
Мне жаль, что вся жизнь уходит на то, чтобы научиться жизни, Оскар. Будь у меня еще одна жизнь, я бы прожила ее по-другому.
Я бы все изменила.
Я бы поцеловала учителя музыки, не боясь, что он меня засмеет.
Я бы скакала на постели с Мэри, не заботясь о том, как выгляжу.