Вася тоже отстоял свои пятнадцать минут, выпавших на большую перемену, сменив вихрастого отличника Гришу Зайцева (потом, в другой жизни, он станет знаменитым художником) и чемпиона Гену Живтяка. Мимо него ходили учителя и ученики, которым на день запретили беситься и бегать, а он, разукрашенный чуть выше локтя красной повязкой с чёрными капроновыми краями, ангелом смотрел на них, будто бы откуда-то сверху, мудрый и всезнающий – как то и предполагало настроение момента.
Вот и Пушкарёва прошла, не обращая внимания на траурный пост, погружённая в собственные, непрозрачные переживания. Вот Инна Бендер, согнутая в вечный вопросительный знак, прошелестела юбками. Прошлёпала на своих кривеньких ножках Пильнячка, которой, как кандидату в члены партии, положены были особенно просветлённая скорбь и особенно сильное горе. Проплыла, точно лебедь, школьный библиотекарь Надежда Петровна Котова, собиравшая вокруг себя неформальный клуб из самых продвинутых, что ли, старшеклассников (с некоторого времени Вася на каждой перемене мчал в её закуток с книгами – с умными людьми пообщаться). И только Тургояк нигде не было видно, как Вася её ни выглядывал: очень уж хотелось, чтоб она увидела его «при деле», строгого и даже как бы немного возвышенного.
Впрочем, особенно сильно крутить головой участникам траурной вахты не позволялось.
Горе-то какое. Луковое
Зато Андрюша Семыкин, увидев одноклассника на посту, приклеился к нему на пару минут (ему ритуальную миссию поручать не решились, вот он и мельтешил с досады), пользуясь ограниченностью Васиных возможностей, крутился возле брежневского портрета, кривлялся обезьянкой, незаметно для всех гримасничал и строил рожи. Правда, непонятно кому, Васе или покойному генсеку.
– Что ты смотришь на меня? Раздевайся, я – твоя…
Это Семыкин цитировал двусмысленные загадки, опубликованные в порядке идеологической диверсии детским журналом «Весёлые картинки».
– Туда, сюда, обратно, тебе и мне приятно.
Улучив секунду, когда возле траурного алтаря никого, кроме Андрея, не оказалось, Вася «оттаял», подмигнул приятелю и, в пандан его глупостям, выпалил одностишье про веник из той же подборки, разошедшейся по всему огромному СССР на цитаты:
– Мы ребята удалые, лазим в щели половые…
После большой перемены всех погнали в спортзал на митинг, Вася остался один. Школьные коридоры опустели. Его, видимо, забыли вовремя сменить, что-то сломалось в графике пионеров-героев, «вставших на скорбную вахту», так он и стоял, возле символа бренности государства рабочих и крестьян, осиянного приспущенным флагом, а также гербом с серпом и молотом, как приклеенный.
Мысленно, однако, он все ещё смотрел на траурный митинг в спортзале первого этажа откуда-то сверху, как если бы душа его превратилась в воздушный шар, из которого, через частично развязавшийся пупок, выходит ребристый шум, толкающий душу под самый потолок.
Оттуда Вася видит поле колышущихся голов, среди которых выделяются учителя – директор Чадин А. А. и географичка Татьяна Павловна Лотц, самый человечный человек в школе, толстухи Нежиренко и Майскова, а также всеобязательная мадам Котангенс, словно бы распространяющая вокруг себя серный кумар. Ну и, разумеется, учащиеся средней школы, чья скука и рассеянность заметны даже с дистанции, издалека. Школьникам ведь главное – не учиться, валять дурку да тянуть резину, сгущая над собой незримую до поры до времени тучу нежити.
Логово льва
Рассказывая про жизнь Гая Мария и его войну с варварами, Плутарх описывает одну особенно кровавую битву, сразу после которой начался непроходимый ливень: «После больших сражений, как говорят, обычно идут проливные дожди: видимо, либо какое-то божество очищает землю, проливая на неё чистую небесную влагу, либо гниющие трупы выделяют тяжёлые, сырые испарения, сгущающие воздух до такой степени, что мельчайшая причина легко вызывает в нём большие [погодные] перемены…»
Траурную музыку в духе «печаль моя светла» пускали, впрочем, не только в спортзале, но и, через усилители, по всем четырём этажам, закольцевав симфоническую окрошку в бессмысленное количество повторений. Шопен и Бетховен с фрагментами из Третьей и Седьмой, патетические вихри из Шестой Чайковского плескались невидимым, но тугим океаном, качая Васю, навытяжку стоявшего на посту. В какой-то момент музыки, разложившейся на отдельные звуки, а затем и шумы, набитые ватой, стало так много, что Вася отравился.
Дни спустя, даже месяцы, даже годы, время от времени он ловил себя на том, что где-то глубоко внутри сердце выстукивает ритмические конструкции печально шагающего Шопена или же похоронные бетховенские шествия, осторожно ступающие, как на каком-нибудь античном фризе. Траурная музыка неожиданно слетала на него посреди дня, магазина, автобусной поездки или чтения книг.
Если верить Плутарху, полководца Гая Мария по ночам одолевали «ночные страхи и кошмары, ему казалось, что он непрерывно слышит голос, твердящий» одну и ту же фразу:
– Даже в отсутствие льва его логово людям ужасно…
Калоши несчастья
Вася ещё не знает про навязчивые состояния и что, кроме страха смерти, есть страх страха, пока не услышит об этом по радио. Тогда он вспомнит, как в детстве боялся пластинки с «Калошами счастья» Ганса Христиана Андерсена. По ходу пьесы бедный студент умирал от чахотки, его хоронили; авторы инсценировки не нашли ничего лучшего, как фоном для этой проникновенной сцены включить траурный креп самой узнаваемой шопеновской пьесы. Вася слушал пластинку в полном одиночестве и однажды, пока мама не вернулась с работы, исцарапал её блестящие бороздки ржавым гвоздём.
Страх не отступил. Тогда Вася решил выкинуть пластинку в самое недоступное место квартиры. Какое? Винил ведь узок, поэтому диск легко вошёл в щель между стеной и чугунной ванной, бухнулся, отныне невидимый, в пыль, там навсегда и остался. Ровно как и в памяти ребёнка, который всегда помнил, где лежит безмолвная, испорченная пластинка с ужасной записью, словно бы излучающей лучи смерти или иные мертвенные испарения. Помнил до такой степени, что знание это в один незаметный момент стало им.
Гигиена юноши
Пушкарёва как-то захотела подкинуть ему книжку про партизан. Вместо фантастики и не за десять марок с тиграми да львами, но за пять. Вася отказался.
– Так и быть, тебе, дорогая подруга, я расскажу, почему не читаю книжек про войну и никогда не смотрю кино про войну.
Лена, конечно, заинтересовалась, хотя разгадка у Васиной тайны вышла незамысловатой. Однажды он взял в библиотеке толстый том про четырёх подростков, оказавшихся в тылу и там активно пакостивших фашистам. Уверенной рукой невеликий советский писатель скрещивал на «военном материале» приключенческую фабулу с «романом взросления» и «романом воспитания».
Школьники-партизаны выходили у него обаятельными и весёлыми, добрыми и благородными. А как они умели дружить! После «Трёх мушкетёров» Вася не читал ничего подобного. Авантюры во вражеском окружении, сдобренные шуткой-прибауткой да мягкой авторской иронией, летели на всех парах, когда один отвратительный полицай возьми да и выдай ребят фрицам. Вася настроился на быстрое избавление пионеров от глупых фашистов, поскольку партизаны и раньше с лёгкостью выпутывались из любых сюжетных загогулин, а немцы взяли, да после расследования и скорого суда поставили советских мстителей к стенке. Расстреляли, значит. Финал оглушил Васю непредсказуемостью, но также и обидел.