Предоставленный сам себе, телок уже поднялся на ноги. Шагать еще толком не научился и даже сгибать колени не умел – култыхался на дрожащих от напряжения конечностях, как на ходулях, широко расставляя их в стороны по осыпающемуся углю. Первым делом приковылял к Дееву и доверчиво уткнулся в знакомый с рождения запах.
Деев опустился перед теленком на колени и крепко поцеловал в перемазанный углем лоб. Затем вставил револьверный ствол в теплое телячье ухо и нажал на курок.
* * *
В Урмарах, пока заправлялись водой и песком, заодно и помылись.
Фатима лила им воду в сложенные ладони, а они обмывали себе лица и шеи, фыркая от удовольствия. Затем лила воду на головы, и они фыркали уже от холода. После сняла с них всю одежду, кроме исподнего, башмаки и обмотки и унесла куда-то на задворки станции – стирать в ручье.
Дееву было приятно, что умывала их Фатима. И приятно было, что из окна смотрела на это умывание Белая. Уже не стеснялся перед женщинами ни обнаженного торса своего, ни голых ступней: все глупости оставил позади. Да и какое стеснение перед боевыми товарищами!
А фельдшер неожиданно смутился. Фатима только подошла к ним с полным ведром в руке и улыбкой на круглом лице – он покраснел так, что румянец проступил даже сквозь слой грязи на щеках и на лбу. А когда потребовала отдать штаны и гимнастерки в стирку – прятал глаза и отнекивался. Вот уж не ожидал Деев от деда такого целомудрия.
В мешке, подаренном Железной Рукой, оказались битые воро́ны – свежие, без малейшего душка. Сначала Деев решил, что птица бита вчера, но пощупал мягкие тушки – еще не успевшие закоченеть, еще теплые – и понял, что добыча сегодняшняя. Значит, стреляли поутру – нарочно для деевского эшелона.
Ворон разрешил пустить в общую похлебку. Телка – строго на спецпитание.
Разделывали теленка на тендерной площадке – на ходу, когда уже отъехали от станции и удалились от чужих любопытных глаз. Деев не знал, умеет ли поваренок свежевать говядину, – оказалось, умеет, и получше прочих: и кровь спускать, и потрошить, и шкуру снимать. Кровь собрали для выпаивания больных, кости и копыта – для бульона.
Мясо отварили сразу. Сита для пропускания вареного мяса на кухне не было, и Мемеля прокипятил в том же котле топор, а после отбил обухом готовую телятину в жижицу. Деев сам отнес пюре в лазарет, но кормить лежачих не остался – едва не падал от усталости. Буг, в белом халате на голое тело и в кальсонах, принялся за дело один. А Деев отправился в штабной – спать.
Он брел по составу босой, в одних исподних штанах; на груди темнели засохшие капли телячьей крови. Дети при виде него смолкали и глядели вслед круглыми от восхищения глазами: весть о мясе и грядущей на ужин похлебке из птицы уже разлетелась по вагонам. И сестры глядели на него – с восхищением. Крестьянка, дождавшись, пока начальник пройдет мимо, долго и истово шептала что-то в его щуплую спину – не то заговор, не то молитву.
В купе Деев лег на диван и понял, что заснуть не может – мерзнет без одежды, – но встать и добыть себе хоть какое покрывало сил не было. Так и лежал, скрючившись и обхватив себя руками, пока кто-то не вошел и не набросил поверх что-то теплое.
Приоткрыл глаза – это комиссар Белая укрыла его своим бушлатом. Улыбнулся, так приятно было ему это внимание, но удержать глаза раскрытыми не сумел – смежил веки, проваливаясь в дрему.
– Вы обокрали колхоз, – не то спросила, не то объявила Белая утвердительно.
– Нет, это излишки, – возразил еле-еле, уже откуда-то с той стороны сна.
– Таких излишков не бывает.
– Бывают и не такие, – не то сказал, не то уже просто подумал.
Бушлат обнимал его уютнее всех пуховых перин. Или это сама комиссар обнимала Деева? Обнимала длинными и теплыми своими руками и качала нежно, в такт поющим колыбельную колесам. Или это Фатима качала его на мягкой своей груди? Качала и пела, пела ласково…
– Деев, я вас недооценила, – раздался рядом голос Белой.
Понять смысл фразы не успел – уснул.
И вот его уже несет куда-то – через сосновые боры и пожелтелые холмы, вдоль прозрачных рек и вдоль колхозных пашен, по рельсам белой стали и по мостам черного чугуна – несет быстро и стремительно – и качает, и колышет, и баюкает властно – и дрожит земля от резвого движения, и стучат, отмеряя путь, колеса: тук-тук… тук-тук…
Или это сердце деевское стучит, отмеряя положенный срок? Тук-тук… тук-тук…
Или это в дверь стучат – долго и безустанно? Тук-тук… тук-тук…
А ведь и правда – стучат.
С трудом соображая, где находится эта самая дверь, Деев садится с закрытыми глазами и долго нащупывает босыми ногами обувь. Так и не найдя башмаков, поднимается и пробирается к двери. Дергает ручку и сквозь слепленные веки пытается разглядеть гостя.
В проеме – кто-то высокий и могучий, в белом.
Человек-гора. Фельдшер. Дед.
Смотрит на Деева странным взглядом и говорит:
– Сеня умер.
III. Чертова дюжина
Сергач – Арзамас – Бузулук
Вращая башкой, Вошь заглянула в вагон – ее силуэт возник на фоне вечернего неба и скоро заполнил собой все окно. Припала к стеклу мордой, затрясла членистыми усами – принюхивалась.
Он увидел ее сразу – лежал глазами к окну. Ждал ее. Ждал от самой Казани, на каждой ночной стоянке, но догнала она эшелон только сейчас. По рельсам ползала медленно – когти-серпы скользили по стали, – но она приноровилась двигаться сбоку от путей, по земле, цепляясь за шпалы. И вот она здесь.
Шла за Сеней уже давно. Явилась из тайги, где селятся по медвежьим берлогам и камлают по оврагам черемисы. Проволокла немалое свое брюхо через всю деревню, оставляя на глинистой дороге рытвины от шести когтей, и в одном из домов учуяла живой человечий дух – Сеню.
Он лежал тогда на печи и ждал весны. В избе уже никого не осталось – ни матери, ни отца, ни старших братьев, подевались куда-то много дней назад. И соседи все подевались, и скотина, и птица. А Сеня остался и лежал на печи. Он бы и дальше лежал – шевелиться было невмоготу, – но увидел, как по двору ползет бугристая серая туша размером с корову, и испугался. Скатился кое-как в запечье, подобрал к животу непослушные еще с зимы ноги и замер. Лежал всю ночь, а она ползала вокруг дома и никак не могла его найти. Уходи, заклинал ее про себя. Уходи. Не послушала.
Под утро дверь открылась, но это была не Вошь, а красноармейцы. Они ходили по дворам, отчего-то прикрыв носы платками. И к Сене зашли. “Матушки мои, живой!” – сказал один и вытащил Сеню из-за печи. Его посадили на телегу, но сидеть он уже не мог, а только лежать, и потому лег и поехал куда-то вместе с отрядом. За околицей приподнялся и глянул на родную деревню: за дальним плетнем увидел притаившуюся тень – Вошь выжидала, пока конные удалятся, чтобы после отправиться следом. Хотел было рассказать про нее солдатам, но устал и заснул.