– В каком… городе? – совсем уж струхнула Люсинда. – Кто… принципиальный?
– Наш город называется Москва, образованная ты наша! Ну, а про принципала тебе все равно не понять. Ну, быстро, быстро!
И все случилось.
Это не похоже было на триумф, и на Галину Вишневскую не похоже, и на сбывшиеся надежды тоже. Это было ни на что не похоже.
Ее поволокли по коридору, как жертвенную овцу, невесть куда, и она все оглядывалась на Добровольского, как ребенок, которого первый раз сдают в детский сад, и ему так страшно, так непонятно, и неизвестно, заберут ли домой!..
В тесной комнате, заставленной аппаратурой, с глухими и мягкими стенами, разделенной пополам стеклянной перегородкой, ей дали в руки гитару, поставили перед громадным микрофоном, и ушли. За перегородкой оказалось много людей, и все они что-то говорили, жестикулировали и смеялись, а сюда не долетало ни звука. Она стояла одна, опустив плечи, с гитарой наперевес и точно знала, что ни за что не сможет петь, когда они там смеются над ней! Она никогда не пела перед чужими, да еще перед такими, и больше всего на свете в этот момент ей хотелось домой, в Ростов, где тепло и все понятно, где по набережной гуляют парочки – девушки в сарафанах и юноши в белых брюках! Где стоит у причала белый пароходик, а из динамиков несется: «Дарагие раставчане и раставчаначки, а также гости нашего прекраснага города! Наш теплаход вот-вот а-атпраится са втарого причала в рамантическую прагулку по реке Дон!» Она бы все отдала, чтобы прямо сейчас оказаться в этом прекрасном месте, и тут в наушниках грянул голос Феди:
– Ну, чего стоим, кого ждем? Давай заводи шарманку!
Отступать нельзя, сказала себе Люсинда Окорокова. Никак нельзя. Гори оно все огнем!
Дарагие раставчане и раставчаначки!
Она взяла первый аккорд, странно отдавшийся в наушниках, которые непривычно давили уши, сбилась от объемности и громкости звука, и начала сначала. За стеклом засуетились, парень в водолазных очках вместо обычных передвинул какие-то рычаги и ручки на пульте, – такие показывали в программе «Время» в репортажах из Центра управлении полетами, – и другой голос, потише, сказал у нее в ушах:
– Пой в микрофон, не шарахайся от него.
– Чего? – спросила Люсинда, не слыша себя.
– Стой прямо, чего, чего!..
– Давай, – подвинув в наушниках второй голос, опять закричал Федя, – ну что ты время ведешь, а?..
И она опять взяла аккорд, опять сбилась. И начала сначала.
Она приготовила три песни – одну про лес и папу, которая так понравилась Добровольскому и Липе, и еще две, попроще, если придется бисировать.
Про лес она спела очень плохо, она и сама знала, что плохо – от волнения. Но когда закончила, за стеклом все как-то странно и серьезно смотрели на Федора, она увидела и поняла, что все кончено.
– Я еще могу, – сказала она несчастным голосом. – Я приготовила!
– Да нет, не надо, – задумчиво ответили в наушниках. – Вылезай, только не свали там ничего. Или нет, стой, стой! Лана, забери ее оттуда!..
Она вышла из-за стекла совершенно раздавленная.
Ну, вот и все. Можно домой, на теплоход. И, главное, как быстро, долго не мучили!
– А ты… давно в Москве живешь? – выбираясь из-за пульта, спросил Федя и поправил на голове бандану. – Ланка, быстро сгоняй за моей курткой, я поехал! И где, черт возьми, Расторгуев?! Давно живешь, спрашиваю, Окорокова?
– Пять с половиной лет.
– А чего с дикцией беда такая? Ты где работаешь, в котельной, что ли?
– Не, я на рынке, – сказала Люсинда и шмыгнула носом. Гитару она прижимала к себе – единственное и последнее, что у нее осталось. Только больше в ней не было надежды. Гитара даже позвякивала безнадежно, пусто.
Они шли по коридору, впереди продюсер, который теперь вдруг начал почесываться и все время чесал башку под банданой, за ним, едва поспевая, Люсинда с пустотелой гитарой, а за ней все остальные, гуртом, как овцы. В пути некоторые отставали от стада, а другие, наоборот, прибивались. Продюсер разговаривал сразу со всеми, и оттого Люсинде казалось, что ее он не слышит.
Впрочем, теперь она ему совсем неинтересна – «прослушивание» провалилось с треском!
Федор поймал за рукав какого-то очень делового юношу в джинсах, которые едва держались на его заду, и в короткой маечке, открывавшей пупочек, окруженный несколькими бриллиантами. Юноша, увидев крестный ход, возглавляемый продюсером Корсаковым, сразу очень засуетился:
– Васек, брателло, ты чего вчера в ГЦКЗ устроил?
– Федь, да ничего я не устроил, я так просто…
– А если так просто, то вали в народное хозяйство, а у меня ты больше не работаешь, ясно? Лана, где моя куртка?! Окорокова, а ты шевели, шевели копытами, мне Пашка приказал тебя еще везти! Где твой макинтош, в приемной, что ли?
– Какой… макинтош?
– Эппл, – совсем уже непонятно заорал великий продюсер, – куртка твоя где, или в чем ты была?! Где бросила, Окорокова?
– Федя, здесь, я несу. Вот твоя, а вот… этой. Возьмите, девушка! Ты мне должен смету подписать на Стерлитамак. Федя? Федя!
– Приеду, подпишу, не суй, я чего не читал, не подписую, поняла?!
– Поняла, не подписуешь!
Люсинда сопела, надевала куртку. На глаза у нее опять наворачивались слезы, только на этот раз слезы поражения.
Гитара звякнула, и Люсинда прижала ее к груди.
– Ка-акой у тебя бюст, Окорокова, – протянул ужасный продюсер, – с твоим бюстом только в стриптиз! В церковный хор не возьмут, до искушения недалеко!
Они вышли на улицу, к красному, длинному, хищному «БМВ», и Федор открыл ей дверь. Люсинда села. Ей было на все наплевать, даже на «БМВ». Особенно на «БМВ».
Он плюхнулся на водительское место, так что машина просела, повернул ключ и вылетел с пятачка перед шикарным зданием, где проходило «прослушивание».
– А чего тебя в Москву понесло? Ты откуда? Из Таганрога?
– Нет, почему! Я с Ростова.
– Ах, с Ростова! А чего ехала-то пять лет назад?
– В консерваторию поступать, – буркнула Люсинда.
– Ну и как? Поступила?
Она покосилась на него. Он ухмылялся, крутил головой и вел свою машину так, как будто она была бумажным змеем и он держал ее одним пальцем.
– А живешь с кем? С хахалем?
– С теткой. Только она сейчас в больнице.
– Старая?
– Да не, не очень. Просто ее отравили.
– А-а, – протянул продюсер. – Бывает. А кто отравил? Ты, Окорокова?
– Не, не я. Мы не знаем кто. Может, Павел Петрович разберется, а мы не, не знаем. Нам сейчас налево, на бульвар.