Насилу догадался!
– Конечно, есть! – сказала Олимпиада. Выбралась из угла, для чего ей пришлось на минуту совсем прикрыть дверь, сняла с крючка ключи и протиснулась в щель. – Просто на самом деле у меня не очень удобно.
– Ой, у ней мужик такой! – сообщила Люсинда, которую никто ни о чем не спрашивал. – Ой, трудный какой! Я его боюсь прям!
– Люся!
– Нет, ну правда же, Липочка! Как глянет, так и сердце ух! – И она показала рукой, как именно ухает у нее сердце, когда на нее смотрит Олежка. – Да что ж я? Да вы ж его видали!
– Видал, – согласился Добровольский, отпирая замок. – Проходите, пожалуйста.
Пока они «проходили», он стоял и ждал, и его постоянная галантность вдруг напомнила Олимпиаде его деда Михаила Иосифовича. Тот всегда был безудержно галантен, даже в возрасте девяноста четырех лет.
– Если хотите, – сказал Добровольский, – я могу договориться, и вам починят дверь.
– Вы знаете кого-то, кто чинит двери?! – поразилась Олимпиада Владимировна.
– Ну, найти несложно. В комнату, пожалуйста.
Комнат было две, как и в собственной Олимпиадиной квартире, и так же, как и собственную квартиру, она знала эту наизусть. Много книг, картин, развешанных странно, как в музее, без рам, сплошным полотном. От обилия картин в большой комнате всегда было сумрачно и пахло музеем. В маленькой комнатке была устроена мастерская, где Михаил Иосифович рисовал. Там было много света и воздуха, окно никогда не занавешивалось, светлые стены, светлый пол, какие-то свернутые в трубку листы плотной бумаги за шкафом. И пахло тут всегда особенно – масляными красками, скипидаром и еще чем-то приятным, что Олимпиада любила с детства.
Здесь почти ничего не изменилось, по крайней мере, ей так показалось, хотя она смотрела ревниво и пристально – новоиспеченный хозяин не имел к этой квартире никакого отношения, а она, Олимпиада, уж точно имеет! То есть имела, когда был жив Михаил Иосифович. Вот здесь, за большим неуютным письменным столом, он однажды нарисовал ей двух грачей на березе. Олимпиаде в школе задали нарисовать весну, а она рисовать не умела, ну совсем даже линию не могла провести. И тогда они с бабушкой отправились к соседу, и тот как-то очень легко, понятно, моментально и нарисовал эту самую весну – березку с голыми веточками и двух грачей на ней. Но это была именно весна – небо очень синее, а прутики веточек, трогательные и тоненькие, все же как будто набравшиеся сил, готовые распуститься свежими, клейкими березовыми листочками.
Конечно, учительница Олимпиаду раскусила, и вот тогда бабушка и Михаил Иосифович отправились в школу, парой, под ручку, и учительница их простила, но взяла дань: Михаил Иосифович должен был нарисовать стенгазету к Первому мая, Дню солидарности трудящихся. Он нарисовал, и это была такая газета, что провисела на классной стене не один год, и все время Олимпиада ею страшно гордилась, будто это она ее рисовала.
– Сюда, пожалуйста, – сказал Добровольский, про которого она на какое-то время позабыла. – Может быть, кофе?
– На ночь? – опять встряла Люсинда, словно именно ей он предлагал кофе, хотя он предлагал вовсе даже Олимпиаде, никаких сомнений! – Может, чаю лучше?
– Зеленого?
– Ой, да этот зеленый ваш прям странный какой-то чай! Все теперь – зеленый, зеленый!.. Алка, которая в продуктовой палатке торгует, говорит, что у них зеленый чай в один день улетает, а уж если похудательный, то в полдня, хотя я в метро у одного мужика в газете подглядела, что они вообще вредные, эти похудательные! Тайские таблетки вредные, и чаи тоже.
Добровольский моргнул.
Из комнатки-мастерской вышел Василий, бывший Барс, зевнул и тихонечко сел у двери – истинный хозяин дома.
– Барсик! – закричала Люсинда, позабыв про свойства «похудательного» чая. – Ты ж мой хороший! Ты ж моя девочка! Ты нашелся?!
Олимпиада обошла ее, села в кресло и потянула к себе огромный альбом Рубенса, который лежал на ореховом столике с незапамятных времен. Вообще она старалась дать понять, что видит Люсинду первый раз в жизни и никакого отношения к ней не имеет.
– У нас в Ростове, – начала Люсинда быстро, – котище был. Я сама с Ростова, – сочла она нужным пояснить положение дел. – Так тот вообще на восемь кило тянул! Мы его с бабушкой однажды на весы взгромоздили и давай взвешивать! Ну, он флегма такая, сел себе и сидит, и оказалось, что восемь кило!
– Надо же! – удивился ее рассказу Добровольский и глянул на Олимпиаду.
Вообще эти девчонки его забавляли. Нравились они ему.
Олимпиада сидела с грозным лицом, перелистывала Рубенса, и было ясно, что как только за ним закроется дверь, она моментально врежет той, которая «с Ростова», по первое число. Потому что ей хочется «произвести впечатление». А как тут произведешь, когда такие истории рассказывают!..
Смеясь над ними и над собой, он все же ушел в кухню, включил чайник и не удержался, подслушал.
– …Ну что ты несешь?! Ну что?!
– …как же несу, когда истинная правда, вот те крест святой!
– Да не надо креститься! Ты бы лучше помалкивала.
– Лип, ну что ты меня за дуру держишь! Чего это я буду помалкивать! А Барсик-то, Барсик, ты глянь! Уж и рожу наел!..
Добровольский вернулся, принес чашечки и сахарницу со щипчиками. Такие аристократки должны накладывать сахар исключительно щипчиками. К чаю у него было овсяное английское печенье в жестяной круглой коробке, его он тоже принес.
– Ух ты! – сказала Люсинда, моментально полезла в коробку, достала круглую печенину и стала с хрустом жевать. – Красота какая! У Алки такие коробки, по-моему, рублей по сто тридцать идут!
– Неужели? – удивился Добровольский.
Олимпиада все смотрела Рубенса. Павел чувствовал ее страдания как свои собственные, и ему было смешно и жалко ее.
Она ему нравилась, и ему хотелось о ней заботиться, хотя он никогда и ни о ком особенно не заботился.
Он разлил чай, уселся и спросил у них, может ли он в их присутствии курить.
Люсинда Окорокова прыснула со смеху и немедленно рассказала историю о том, как Ашот с Димариком однажды полдня просидели «у ней в палатке» и так накурились, что ее, Люсинду, чуть не вырвало, и, между прочим, никакого разрешения «у ней» не спросили!
Олимпиада Владимировна курить разрешила.
– Я хотел поговорить с вами о ваших соседях, – сказал Добровольский, обращаясь к ним обеим. – Дело в том, что я ничего о них не знаю, а хотелось бы знать.
– Ой, да чего про них говорить-то! – хрустя печеньем и старательно отряхивая крошки со старенького свитера, воскликнула Люсинда. – Все люди простые, не так чтоб… баламуты какие! Ну, дядя Гоша покойный, он слесарь был. А сын его, Серега, шалопай тот еще! Сказал мне, когда мы его провожали, – вернусь, говорит, и женюсь на тебе, а ты меня жди! Жди, как же! Будут всякие сопляки на мне жениться! Добро бы еще парень был дельный, а то так…