– Можешь поговорить с нами немножко? – спрашивает Энн, когда я приношу их еду.
– Немножко. – Поглядываю на Маркуса. Сообщать им, что мне сделали выговор, не хочу. – У меня еще четыре столика. Но пока там, кажется, все нормально.
Жду, чтоб заговорили, раз уж им этого захотелось. Но молчат, и я спрашиваю, как у них лето.
– Хорошо, – отвечает отец середке своего бургера слабой прожарки. – Очень хорошо.
– Казалось бы, униформу они вам могли б и поярче дать, – говорит Энн.
– Тебе нравится быть официанткой? – спрашивает отец. – Все твои степени – они ради этого?
– Мне нравится розовый, – отвечает Энн, разглаживая верхнюю скатерть. – Красивый оттенок.
– Думаешь, ты зарабатываешь больше, чем Пэтти Шиэн или Анника Сёренстам?100 Ты знаешь, что средний доход у профессиональной гольфистки – свыше ста тысяч долларов?
– Робби.
– Пятикратная чемпионка всеамериканского юниорского “Ролекс”, Игрок АЮАГ101 Года, победительница одиннадцати национальных…
– Я никогда не собиралась…
– Нет, собиралась, – говорит он, начинает вставать и только тогда осознает, где находится. – Ты ничего не знаешь, потому что сдалась. – Это узкое лицо, эти желто-зеленые глаза. Он сейчас выглядит в точности как прежде, осыпались все эти прожитые годы.
– Робби, – произносит Энн резче.
– Ты сейчас небось ни в одну лунку не попадешь.
– Небось.
– Считаешь, это весело? Весело вот так профукивать то, что у тебя было? Оказаться в итоге в таком вот месте?
“Ирис” явно не на его стороне – со всеми этими позолоченными бра, французскими дверями и отделкой красного дерева.
– Роб, – вновь говорит Энн, более открыто сигнализируя о чем-то. Но мой отец тяжко сопит и кидает куски бургера в рот.
Она вздыхает и берет меня за руку.
– Красивенькое кольцо.
Опускаю взгляд. Рука моей матери. Кольцо моей матери. Энн поглаживает сапфир у меня на пальце. Так вот зачем они приехали.
Профессор жестом просит счет. Отнимаю у Энн руку.
– Они хотят кольцо, – говорю я Гарри, проводя карточку профессора.
– Кольцо твоей матери? Вот это наглость. – Он урвал себе утку конфи, я добываю вилку и цепляю кусочек-другой себе. Нежное мясо растворяется во рту.
Рассказываю Гарри об отце, и о подсобке, и о том, как заведующий спортподготовкой не желал мне верить, когда я доложила ему о дырочках.
– Ох, Кейси. – Выглядывает из-за угла. – Вон тот сутулый дядька?
– Энн ни сном ни духом. Всё замели под ковер. Даже устроили ему небольшую отходную вечеринку с тортиком.
Приношу отцу счет. Никаких добавок кофе, никакого десертного меню или шоколадок.
– Дай Энн померить, – говорит он.
Качаю головой.
– Пусть твоя мачеха примерит кольцо моей матери.
– Я его не снимала с тех пор, как она умерла. – Я не знала, что так оно и есть, пока не произнесла. Стою достаточно далеко, чтобы ни один из них не достал меня без нехилого рывка.
– Как оно у тебя оказалось?
– Она мне его оставила.
– Наверное, это вообще единственное на всем белом свете, что она могла тебе дать, – если учесть, как она жила, Кейси, – говорит он, пытаясь придать голосу нежность. – Она же нас бросила.
– Я знаю, папа.
– Энн пришла нас спасти. Приняла нас к себе. А когда я потерял работу… – Голос у него проседает. – Мне так и не удалось ничего особенного ей предложить.
Энн берет с коленей сумочку. Я смотрю на ее пальцы, почти на каждом – по крупному камню от ее бывшего мужа. Извлекает чековую книжку.
– Сколько?
Первый ее муж был из “Дюпона”.
– Нет.
– Да ладно, – говорит отец. – Назови цену.
Постукиваю счетом о поднос.
– Двадцать девять семьдесят пять. Приятной поездки домой.
Вместо того чтобы просто оставить наличку на столе, они вручают ее Фабиане на выходе. Происходит краткий обмен репликами, мне не слышно о чем, – и вот уж их нет.
Фабиана приносит мне чаевые на подносе. Меньше десяти процентов.
Цепляет кусок утки моей вилкой.
– Откуда ты вообще знаешь этих людей?
Думала, как только сбуду книгу с рук, пчелы улетят и я смогу расслабиться. Но пчелы хуже. Всю ночь я лежу впотьмах на своем матрасе, а пчелы возятся у меня под кожей. Пытаюсь утешиться мыслями о литагентах, читающих мою рукопись, но отношение к роману у меня начинает меняться. Вскоре любая мысль о нем окатывает меня стыдом. Шесть лет – и это все, что я могу показать? Пытаюсь удержать в голове всю эту вещь целиком – и не могу. Думаю о первых нескольких страницах, а паника расцветает у меня в груди, прет, как пожар, к конечностям. Смотрю, как стрелки часов перебирают цифру за цифрой, пока не светает.
Днем тоскую по работе над ней. Я утратила доступ к миру, где моя мама – еще девочка, читает у окна или быстро-быстро кружится на улице, косички взлетают над спиной высоко. Вне тех страниц она мертва. Кажется, не кончается и не кончается череда всего, что делает мою маму все мертвее.
Гинеколог отправил меня на маммограмму. Сказал, что вручную мои груди проверять трудно, поскольку они волокнистые. Чувствую себя от этого зерновыми хлопьями.
Лаборантка груба. Она пихает и дергает мою правую грудь в нужное место на стеклянной пластине, опускает другую пластину нажатием кнопки, и когда она прижимает так, как я едва могу терпеть, лаборантка опускает пластину еще ниже. Чуть погодя ей предстоит приподнять пластину и запихнуть мою плоть еще глубже. Работать бы ей гончаром или шеф-поваром. Руки сильные, непоколебимые. Напоминает мне линейных поваров, фарширующих картошку.
Отрабатывая последнее положение, она просит меня отвести плечи назад, и когда у меня вроде не получается сделать так, как ей надо, она отводит их сама.
– Хорошо, – говорит, но пальцы у меня из подмышки не убирает. Перебирает ими. – Хах, – говорит.
– Что?
Еще перебирает.
– Вы с этим проверялись?
– С чем?
Она убирает руку, я сую туда пальцы.
– Ничего не чувствую.
Интересно, она, что ли, из таких, кто убеждает других людей, что они больны, – опосредованный Мюнхгаузен? Тогда карьера в медицине для нее вполне уместна.