Киваю. Лицо у меня постепенно краснеет.
– Употреби те чувства, – говорит она. – Вложи их все.
Вернувшись в садовый сарай, сажусь со стопкой бумаг, выданных мне Мюриэл. Записываю кое-какие соображения в блокнот, затем берусь за свежую страницу и долго на нее глазею.
Не отдаешь себе отчета, сколько усилий вложил в то, чтобы что-то скрыть, пока не попытаешься выкопать скрытое.
Кожаный диван приникал к щеке прохладой. Ты как топка – помню, так мама сказала, когда я пришла к ней посреди ночи, и она намочила холодной водой тряпицу, уложила мне на лоб. Тогда я скучала по ней – так, как потом уже не позволяла себе скучать. Думаю, даже поплакала немножко. Спать было слишком шумно, люди ходили туда-сюда в раздевалку и из нее, с силой толкали металлическую дверь в спортзал. И вот эти шумы – шепотки, возня – из подсобки рядом. Я думала, они у меня в голове.
Все это записываю в блокнот: лихорадку, диван, мальчишек в баскетбольных трусах. Тошнотворный звук, с которым отец застегивает пряжку ремня, выходя последним из подсобки.
Наутро читаю ее замечания, перелистываю заново всю рукопись – комментарии и галочки Мюриэл, иногда по четыре штуки на страницу. Она поняла. Она врубилась. Даже если больше никто, Мюриэл – да.
Пеку в мини-духовке маленький банановый пирог, перед работой завожу его Мюриэл.
Каждое утро в ту неделю вывожу Адамову Псину в парк, едва успев проснуться. Адам наконец сообщил мне, как зовут пса, – Филя. От прохладного воздуха ум делается острым и целеустремленным. В парке Филя грузно возится с жилистой Фифи и крохотным Хьюго, а я беседую с хозяевами, и ничто из этого не сбивает меня с пути. К шести тридцати я уже за столом и знаю, чтоґ должна делать. Ничего общего с созерцанием чистой страницы. У меня теперь есть нечто целое, работать предстоит с ним.
Оскар уезжает давать чтения куда-то на Средний Запад, Сайлэс заглядывает в конце вечерней смены – с пахлавой и бутылкой вина. Идем к реке.
Третье свидание, хочется мне сказать, но с Сайлэсом не могу. Наши свидания в этом смысле не сознательные. Мы не признаем, что свидания происходят, и не говорим, чтоґ они означают. Все это ощущается немного сумбурным и невесомым, а если привлечь к этому внимание, можно выпустить слишком много воздуха.
На нем толстый свитер ирландской вязки с дырами в рукавах. Расстилает на траве плед – тот самый, флисовый, с его кровати. Сажусь, скрестив ноги, он укладывается, опершись на локти, улыбается, пока я рассказываю о критическом отклике Мюриэл и моих последних утрах сосредоточенности и ясности.
– Мюриэл беспощадна, – говорит он. – Роман совершенно точно очень хорош.
– Там все еще кавардак. Возможно, более управляемый – благодаря ее пометкам на полях, они помогают. Все думаю о том стихотворении Элиота – о замысле и воплощении.
– “Между замыслом и воплощением / Между порывом и поступком / Опускается Тень”98, – говорит он.
– Вот же у тебя иерихонский учительский голос-то. Прямо-таки чувствую, как у меня Тень скукоживается.
– Элиот сказал бы, что это невозможно. – Доедает свою пахлаву и вытирает руки о джинсы.
– Да и хер бы с ним. Скукоживается.
Смеется. Поворачивается на бок лицом ко мне.
– Как тебе удается преподавать школьникам? Кажется, я никогда б не смогла туда вернуться. – Желание прижаться к нему мотается у меня в голове по малому кругу. Кудри у него в сухом осеннем воздухе посвободнее. Одна свисает на бровь.
Начинает было отвечать, но тут внезапный шум от реки. Гуси.
Слушаем, как они тявкают и верещат.
– Обожаю этих гусей.
– Пойдем глянем?
– Конечно, – говорю, но на самом деле хочу лечь рядом с ним. У меня просто кишка тонка.
Идем в темноте на звук. Рассказываю о своих поездках домой по этой тропе и о той ночи, когда пела гусям “Лох-Ломонд”. Рассказываю, как ощутила маму рядом с собой – или внутри себя, а он говорит, что ему это знакомо. Говорит, что с ним такое случалось несколько раз, когда он катался на запад.
– Она там погибла – в Крестед-Бьютте?
У него изумленный вид.
– Ты мне открытку оттуда прислал.
Кивает.
– Ага. Там ее не почувствовал. Она давно ушла.
– А что ты делал?
– Пописал плохих стихов, сидя в палатке, навестил друга в Болдере и тетю в Дулуте и вернулся.
Идем близко и стукаемся друг о друга. Какая-нибудь еще девушка, может, взяла бы его за руку и сказала: ты меня вообще когда-нибудь поцелуешь? Но я не та. Меня вечно застает врасплох чужое желание целоваться, даже если встретиться в полночь, с вином и одеялом. Люди передумывают. Между замыслом и воплощением опускается Тень.
Мы заходим на пешеходный мост, прислоняемся к стенке, наблюдаем суматоху. Гусей немного, семь-восемь, но они взвинчены, дерутся крыльями, тянутся к глоткам друг друга.
– За что они бьются?
– Может, спорят, кому улетать на зиму, – говорит.
– Не хочу, чтобы они улетали. – Мне это кажется ужасно печальным.
– Они вернутся. – Подталкивает меня рукой и не убирает ее.
Некоторое время наблюдаем за ними. Уголком глаза слежу и за Сайлэсом – длинное тело изгибается вдоль каменной стенки. Чувствую его жар сквозь свитер, его запах из-под горловины.
Выпрямляется, отталкивается от стенки, а затем наклоняется и целует меня, словно на спор. Ни он, ни я не отстраняемся. Прижимаюсь к нему, он скользит руками к моей спине, пальцы перебирают мне позвонки снизу вверх. Чувствую его, всего целиком, этого совсем недостаточно. Мы делаем несколько шагов и целуемся вновь, сильнее, дольше, прижимаемся к парапету.
– Боже, я так долго ждал этого, – говорит он мне на ухо. Наши тела двигаются навстречу друг другу под всеми правильными углами, и я не в силах ответить словесно.
На обратном пути держимся за руки, но ощущается это так, будто по-прежнему целуемся. Все мое тело откликается на его ладонь в моей.
Он сует мой велосипед к себе в машину и везет меня через реку. Говорит, на следующей неделе ему предстоит сопровождать девятиклассников на экскурсии в Геттисберг и он мне позвонит, когда вернется.
Паркуется на моей улице, и мы еще немного тискаемся. Никаких разговоров. Никаких чмоков. Поцелуи долгие и сокровенные, словно говорим друг другу все, что нужно сказать, вот таким способом.