Боб выбирает этот миг, чтобы поставить задние ноги между передними и выложить мягкую бурую петлю какашки под японскую сирень. Оскар достает из кармана пластиковый пакет. Сует в него руку, сгребает собачью кучку, выворачивает пакет наизнанку, вяжет двойной узел. Пересекает дорожку, закидывает пакет в мусорный бак, возвращается.
– Вы поэтому здесь? Поэтому были со мной вся такая кокетливая в ресторане?
– Кокетливая? С вами? С ворчливым папашей, который не в силах смотреть в глаза?
Он очень тихонько хмыкает.
– Мне понравились ваши мальчишки, а не вы. Не сказала бы, что заигрывала с ними, но их забота о вас меня тронула. Джон так старался, чтобы получился особенный день.
Кивает. К попе Боба подбегает далматин без поводка, обнюхивает, отскакивает. Оскар вытирает нос тылом ладони.
– Вам, стало быть, известно – об их матери.
– Я старалась облегчить непростой день.
– И поэтому согласились на мини-гольф – из-за них?
– Из-за них – и из-за вашей записки. Со всеми этими зачеркиваниями.
– Тот парень стоял у меня за плечом, читал каждое слово. Подумать не давал. – Вновь трет нос.
– Слегка утратили форму.
– Конечно. – Тянется ко мне обеими руками, но собака сопротивляется. Он отпускает поводок, пес замирает, садится, смотрит на нас. Оскар опускает предплечья мне на плечи – так, будто много раз проделывал это раньше.
– Вы услышали про то, что волосы дыбом не встают, да?
– Я ходила на свидания только с писателями. – Цепляюсь пальцами за его плечи. Сильный, тугой. Мы развернуты бедрами друг к другу. – Ни разу не складывалось потом.
– Значит, я всего лишь следующий в череде.
– В длинной череде.
Что-то вроде ястреба пикирует с вершины дерева к нам, Оскар вздрагивает. Ястреб скользит вверх, на другую высокую ветку.
– Вы и впрямь дерганый среди деревьев.
– Можно я тебя поцелую до того, как они напрыгнут?
Киваю.
Целует меня, отпрядывает, целует вновь. Без языка.
– Ни разу еще не приглашал официанток на свидание. – Еще один целомудренный поцелуй. – Я так не функционирую. – Губы у него мягче, чем кажутся.
– И как же ты функционируешь?
– Я был женат одиннадцать лет. Все мои навыки устарели.
Подбирает поводок Боба, идем дальше. Сворачиваем на Хвойную тропу – узкую безлюдную аллею. Спрашиваю, как жена умерла. Говорит, рак, и рассказывает, что потом еще три года гневался. Ничего другого не было, говорит. Ни любви, ни печали. Лишь гнев, как громадная красная мигалка, весь день, три года напролет. Рассказываю, что у меня в феврале умерла мама. Пытаюсь придумать, как описать ему это, но ничего не идет на ум. Он извиняется за то, что не знает, каково это – потерять мать. Говорит, едва ли не труднее всего оказалось то, что его сыновьям в два и пять лет пришлось пережить то, что сам он еще не пережил.
– Когда умрет моя мама, они будут меня утешать, – говорит он.
Поднимаемся на холм и спускаемся другой тропой, окольно возвращаемся к сирени.
Оскар останавливается.
– Здесь мы впервые поссорились. – Отмечает место, выводя крест ботинком. Отступает на несколько ярдов. – А вот тут… – еще один “Х”, —…помирились. – Возвращается ко мне и берет за руку. – Весной, когда цветет вся сирень, здесь великолепно. Тогда и вернемся.
На моем автоответчике:
– Привет, Кейси. Как ты? Я только что вернулся в город. Несколько минут назад. М-м. Я это сообщение не продумывал, если честно. Просто надеялся поговорить с тобой. И увидеться. Сходить на свидание. Я там же, 867-8021. Надеюсь, у тебя все хорошо. Я – путем. До скорого.
Прослушиваю еще раз. Шорох и смешок, вроде икоты, на середине фразы про то, что он это сообщение не продумывал. Проигрываю запись в третий раз и жму на “стереть”.
На следующей неделе отправляюсь на прижигание. Врач и медсестра показывают мне схему шейки матки – плакат на стене. Похоже на розовую сигарету. Нижний конец – отверстие, откуда вылезает ребенок. Они собираются прикурить тот конец.
В шейке матки нервных окончаний нет, объясняют они, поэтому местное обезболивание не понадобится. Но слышен этот жуткий щелчок, и вскоре кабинет наполняется запахом, который хочется немедленно отнюхать обратно – и не получается. У них работа такая, думаю я, – нюхать паленую шейку матки.
После встречаюсь с Мюриэл в “Бартли”81.
– Звук был, как от электрической мухобойки. И воняло. Будто одновременно жгут волосы, кожаную обувь и лососевую икру.
Мюриэл смотрит на свой бургер.
– Замолчи, пожалуйста.
– И я все же вспомнила и рассказала ему о своих циклах и о том, что больно, и он сказал, что я, возможно, “кандидат” на эндометриоз. Это влияет на фертильность, говорит. Не лечится и не вылечивается. То есть я должна одинаково бояться и залететь, и не залететь никогда в жизни. – Съедаю одну картофельную палочку. Бургер – не могу. – Как тебе пишется?
Она качает головой.
– Никак не могу закончить чертову войну. Каждый день сажусь и пытаюсь ее закончить – и никак.
– Большая война. Два фронта. Нешуточное дело.
– Кажется, я нервничаю из-за той сцены.
– На озере?
– Ага. – Замысел сцены на озере возник у Мюриэл прежде всего остального. Все прочие замыслы выросли вокруг той сцены. – Как-то мне колченого.
– Да просто вычеркни – и дело с концом.
– Не понимаю, почему мне так кажется. Все равно что страх половой неудачи. А ну как я не смогу от нее стояка добиться?
– Твои читатели лягут с тобой ложечкой и скажут, что это нисколечко не важно и случается с кем угодно.
– У меня вся книга – из-за этой сцены.
– Нет. Может, когда-то была, но теперь уже нет. Отпускай. Это не рассказ с идеальной кульминацией. Это кавардак.
– Ага, это понятно. Роман – долгая история, в которой что-то не так, – цитирует она. Эта строчка ходит по рукам, и ее приписывают самым разным писателям.
– Просто отведи их к озеру, и пусть сделают все, что нужно.
Мы всегда рассуждаем уверенно, когда речь о чужой книге.
Маленькое издательство, где она работает, отправляет ее в Рим на какую-то конференцию. Некоторое время она колеблется, не позвать ли ей с собой Христиана. Говорит, в конце концов позвала.