– Дора, я сожалею, что причинял тебе боль.
– И нашему сыну!
– Да, и нашему сыну. Больше всего я виноват перед Штефаном. Он не заслужил такого отца, как я.
– Ты хороший отец – когда захочешь. Во всяком случае, был им.
– На меня нельзя положиться.
– Это правда.
– Я всегда во всем сомневаюсь.
– Это точно.
– И не знаю, как все исправить.
– Досадно. Грустно все это.
– Дора, почему ты вышла за меня?
– Может, потому, что ты красавец? Не знаю…
– Хватит издеваться. Скажи правду.
– Я вышла за тебя, потому что ты всегда говоришь правильные вещи.
– В неподходящий момент?
– Вот-вот.
– Но ты же знаешь, что я тебя люблю.
– Это всего лишь слова, которые тебе, наверное, приятно произносить. Они у тебя прямо во рту тают.
– Мы же только что были с тобой…
– У нас обоих есть животные потребности.
– А когда я не с тобой, эти потребности удовлетворяют другие мужчины?
– Вальтер, это не твое дело.
– Пожалуй, но мне любопытно.
– У тебя прекрасное воображение. Попробуй себе представить.
– Зачем ты так?..
– Я нужна тебе для самоутверждения? Чтобы ты чувствовал себя мужчиной?
– Я не могу тебе отвечать, когда ты так говоришь.
– Подлец ты, Вальтер.
– Это я знаю.
– Ты губишь женщин.
– Ты так считаешь?
– Я знаю.
– Дора, ты приедешь ко мне еще? Если я вежливо тебя попрошу?
– Наверное.
– Рад слышать это. Я не хочу тебя терять.
– Милый, ты безумен.
– А мир не безумен?
– Наш мир – нет.
– Но я люблю этот мир.
– Я знаю.
– И ненавижу его.
– Знаю, знаю. Я про тебя все-все знаю.
– Дора, что с нами будет?
– Мы умрем.
– А потом?
– Потом видно будет, – сказала она, – нужно набраться терпения.
Он как будто снова услышал тот разговор и улыбнулся сам себе. Сейчас было очевидно: то, что он беспрестанно оглядывается, – серьезная проблема. Так было с Дорой, и с Юлой, и с Асей, и еще с десятком женщин, которых он любил. Но как не оборачиваться, не обдумывать прошлое? Разве не естественно, что его влечет к неуправляемой Истории, терпящей крушение у нас за спиной и требующей, чтобы мы бросили взгляд назад и переосмыслили ее? Разве История – этот сплав повествований и вздохов, бед и догадок – не угрожает всегда снова вторгнуться в настоящее и стать будущим?
Он вздохнул, вспоминая, как много раз с ностальгией оглядывался на свою юность в вильгельмовской Германии, на отделанный темными панелями отцовский кабинет на Кохштрассе в Берлине. Воскрес в памяти и их дом, комната за комнатой: дорогие картины, персидские ковры. Вспомнился тот день в 1904 году, когда в их квартире впервые появился телефон – в то время доступный совсем немногим. И те бархатные летние ночи в Старом Западном квартале Берлина, у Ландверского канала, где они еще до Первой мировой войны собирались с друзьями в трепетные, окрашенные сепией часы и спорили об эстетике и морали до тех пор, пока последнего из них не сморит сон и не покинут умственные силы. А думая о своей первой невесте, пышке Грете Радт, он теперь улыбался. Боже, что за несчастье это было!
Снова думал он и о трагедии Фрица Хейнле, которому самоубийство помешало стать великим немецким поэтом своего поколения, и боль его ослабла совсем ненамного. Смерть одного этого человека изменила все, прежде всего его отношение к войне. После гибели Хейнле ничто не могло оставаться прежним. Он убил себя, но и унес с собой юность еще десятка людей; трупы, как пятна на полу, никуда не делись.
Чаще всего мысли его возвращались к неуловимому, невозможному гению Герхарда Шолема, чьи большие уши и подрагивающий взгляд являлись Беньямину в сновидениях. То швейцарское лето 1918 года было таким чистым, таким совершенным; после они безуспешно пытались вернуть то золотое время, вновь возжечь огонь полного родства умов, раздувая его мехами переписки. Но теперь уже всегда чего-то недоставало, ко всему примешивались грусть и недосказанность.
Последние десять лет, проведенные во Франции, оказались тяжелыми, и вряд ли можно было испытывать ностальгию по этому времени. Сейчас Беньямину нужно было будущее, мир, спасенный победой нравственности, новой диалектикой. Пожив на Манхэттене, он, наверное, однажды вернется в Париж и снова будет подолгу сидеть вечерами в кафе «Дом», «Куполь», «Липп». По четвертому или пятому разу пересмотрит все фильмы с Адольфом Менжу
[100] – Менжу Великолепным. Будет ходить в «Гран-Гиньоль»
[101] и попробует совершить невозможное: читать каждый роман Сименона, как только он будет опубликован. И снова начнет пополнять свои коллекции марок и игрушек, собрание старых книг и автографов. Все будет по-другому, но ничто не изменится. Он будет блаженствовать.
А еще после войны выйдет его книга о пассажах – так об истории еще не писали. Люди будут спрашивать: «Вы Вальтер Беньямин?» – а он, утомленный их вопросами и сердясь на них (самую чуточку) за беспардонность и бестактность, будет смотреть на них искоса. «Вальтер Беньямин? – переспросит он, приподнимая густые темные брови. – Кто такой Вальтер Беньямин?»
Сквозь завесу его грез прорвался резкий голос:
– Доктор Беньямин, как вы?
Это был Хосе Гурланд, его опора во время этого спуска в Испанию.
– Все хорошо, Хосе. Спасибо, что заботишься.
Хосе – хороший парень, хоть и со смятенной душой. Не важно, что он может хандрить, злиться. Кто бы сохранил невозмутимость на его месте? Беньямину самому было непросто с фрау Гурланд. Она была замужем за социалистом Аркадием Гурландом, служившим в руководстве у республиканцев во время гражданской войны в Испании. Он погиб, был убит нацистами, а его жена и сын сейчас спасаются бегством. Перевести их через границу стало для него чем-то вроде личной миссии, и он радовался тому, что это вроде бы удалось: только бы еще пройти испанскую таможню.
Беньямин благодарил судьбу за то, что она послала им Лизу Фиттко. До сих пор ему слышалось, как Ганс говорит: «Лиза позаботится о тебе». После войны нужно будет обязательно встретиться с ними обоими, поблагодарить их.