Правда, мы будем уродами, отрезанными от мира; но благодаря этому мы еще более привяжемся друг к другу
[1].
Мэри Уолстонкрафт Шелли, «Франкенштейн, или Современный Прометей»
Нашуа
Джон
Я бринез Педро на День благодарения и завтра должен вернуть его в школу. «Бринез» — такого слова нет. Надо говорить «принес». Но мне нравится, как оно звучит, будто ты замерз и звонишь в звонок. Бррринеззз. За то, что говоришь внутри себя, никто тебе поджопник не даст, даже собственная мама. Моя сейчас помешивает соус к спагетти на плите и укоризненно качает головой.
— Убери из моей кухни эту крысу, — говорит она.
— Педро не крыса, — возражаю я. — Он — хомяк.
Мама не уступает.
— Кем бы он ни был, в моей кухне ему не место. И я не собираюсь повторять, Джон. Убери отсюда эту тварь. Немедленно.
Она всегда говорит про кухню: моя кухня, точно так же, как папа говорит про телевизор: мой телевизор, а про кресло — мое кресло. Моя единственная территория — спальня. И, наверное, сарай, но он в лесу и, строго говоря, стоит на участке миссис Керри. Все остальное в доме принадлежит родителям.
Выношу Педро на улицу, к качелям, хотя для них я староват. Бедняга дрожит.
— Перестань, малыш. Ты же из Нью-Гэмпшира. Справишься.
По правде говоря, я не знаю, здесь ли родился Педро. Может, он появился на свет на Бермудах, а сюда его привезли морем. А вот моя родина здесь. Я родился в больнице Дерри, возле Нашуа. За три дня до Кэррига Беркуса. Иногда, когда он дает мне леща, я думаю: как же мы оказались в больнице в одно и то же время? Представляю, как мы — два новорожденных — лежим в соседних кроватках. Как наши папы машут нам. В каком-то смысле мы были одинаковые. И, может быть, нас даже нельзя было различить. Сейчас мы — противоположности. Кэрриг — спортсмен. Один из тех парней, у которых куча приятелей. Его жизнь — компании, пиво, девушки. Он отпускает шуточку, и все хохочут. Он знает, как разговаривать с людьми, как им понравиться. В прошлом месяце его фотография висела в витрине «Роллинг Джек», спортивного магазина в торговом центре. Кэрриг — СПОРТСМЕН МЕСЯЦА.
А я — никто месяца. Хлоя даже засмеялась, когда я поделился с ней этой мыслью.
— Вот и хорошо, — сказала она. — Самое худшее, когда пик карьеры приходится на школу.
Хлоя всегда говорит то, что надо, что-то приятное. Вот ее фото в витрине какого-нибудь другого магазина я представить могу. Хотя ей об этом никогда не скажу. Это точно.
Завтра снова в школу, а значит, я снова ее увижу. Хлою-которая-пахнет-как-печенье. Так я называю ее про себя. Каждый раз, когда мама печет печенье — неважно какое, овсяное с изюмом, шоколадное или карамельное, — оно пахнет, как Хлоя. Хлоя-которая-пахнет-как-печенье не смеется надо мной. На ланче она садится со мной за один столик, хотя другие девчонки подшучивают над ней, а парни говорят, что она зря тратит время на педика.
Хлоя терпеть не может это слово. Говорит, что после окончания школы будет жить в Нью-Йорке, где так никто не выражается. Она считает, что у ребят в нашей школе ни ума, ни сердца. Зато Нью-Йорк — это как «Улица Сезам» для взрослых, люди там душевные, и каждый может быть тем, кем хочет. На этой неделе Хлоя ездила туда на День благодарения. Родители возили ее посмотреть парад. Она видела все эти громадные шары, уже сдувшиеся, сморщенные и лежащие на земле.
Всю неделю мы переписывались. Хлоя говорит, что мне бы Нью-Йорк понравился.
Знаешь, он настолько больше Нью-Гэмпшира, хотя на самом деле меньше.
Понимаю, Хлоя. Я бы и сам хотел там побывать.
Конечно, понимаешь. Ты всегда понимаешь!
— Обед! — кричит мама.
«Увижу тебя завтра», — торопливо пишу я.
Хлоя посылает мне смайлик. Это наш код — «И я тебя тоже, Джон».
По дому плывет запах спагетти и брокколи. Мама спрашивает, оставил ли я Педро на улице, и я говорю, что да, оставил, хотя он у меня в кармане. Папа берет брокколи и ставит в микроволновку.
— Что ты делаешь? — удивляется мама. — Оно же готово.
— Не выношу этот запах, — объясняет папа.
— Запах как запах.
Папа хмыкает. Он плотный и крепкий, работает каменщиком и любит бильярд. Многие считают его странным, потому что у него шотландский акцент.
Тайком опускаю в карман немножко спагетти. Никто бы и не заметил, но Педро кусает меня за палец, и я вскрикиваю, а мама бросает на тарелку вилку.
— Что ж это за школа такая! Чему можно научиться, принося домой крысу? И это в твоем возрасте. Не думаешь, что уже перерос такие глупости?
— Мы шефствуем над одним классом в начальной школе, — говорю я. — Взять его с собой никто из ребят не мог, вот я и согласился.
Вид у родителей печальный, как будто все это время думали, будто Педро здесь по необходимости, а не потому, что я так пожелал.
— Животные есть у многих, — добавляю я. — У Кэррига Беркуса — собака.
Вот зря я про него вспомнил. Родители знают, что мы с Кэрригом Беркусом больше не друзья. В последний раз он приглашал меня на день рождения в четвертом классе, когда люди еще устраивали праздники с приглашениями и когда мама заставляла звать всех детей. Приглашение было как бы от имени Бэтмена, вот я и явился в костюме Человека-паука, а все остальные пришли в обычной одежде. Иногда я переживаю за родителей. Наверное, им было бы лучше с кем-то из тех детей, которые занимаются спортом и приходят в нормальной одежде на дурацкий день рождения.
Смотрю на маму, прямо ей в глаза, как смотрят, когда хотят чего-то.
— Он чистый. Обещаю, он останется в моей комнате.
Мама режет спагетти. Она не наматывает их на вилку, как — это показывают по телевизору — делают в Нью-Йорке. Маму зовут Пенни, она родилась в Нью-Гэмпшире и говорит так, как говорят местные, а выросла на ферме, где животных держали во дворе.
— Комната твоя. Хочешь жить в вонючем свинарнике, чтобы животные пачкали твои вещи, это твое дело. Только не приходи потом ко мне и не проси, чтобы я убирала.
По пути наверх мне удается стащить из буфета коробку «Орео». Папа рассказывает маме о «Пэтриотс»
[2] и Суперкубке, а мама папе — о прекрасной Жизели. Язык у них один и тот же, только разный. То, что вылетает из маминого рта, никак не пересекается с тем, что вылетает из папиного рта. Думаю, у нас с Хлоей получается лучше. То, что говорит Хлоя, всегда складывается с тем, что говорю я.