Возможно, такая тактика спасла бы от кризиса и русское застолье, но тогда придется исключить слишком много слов с прописной буквы: «Путин», «Крым», «Донбасс», «Боинг», «Новичок»…
Левый марш
За сорок лет в Америке лишь сейчас, когда она заметно качнулась влево, я впервые вспомнил о Первом мая. Раньше это не приходило в голову. Даже работая грузчиком, я не испытывал пролетарской солидарности. Скорее наоборот: работа разобщала, ибо русская часть нашей бригады в обеденный перерыв пила водку, американская — курила марихуану, а я, примериваясь к будущей карьере, читал книгу «Каменная скрипка», которая без прикрас рассказывала печальную историю антифашистской литературы немецких изгнанников.
Первое мая так и осталось по ту сторону океана, ибо в Америке, в отличие от Европы, первомайские праздники — не праздники вовсе, хотя они отсюда и вышли.
— Если Россия, — объявил Парамонов, — страна победившего пролетариата, то Америка — выигравшего, поэтому и бороться им уже не за что, и соединяться незачем.
Я, впрочем, пролетариата не замечал вовсе. В Нью- Йорке и заводов-то не осталось, а те, что были, во всяком случае на моей стороне Гудзона, стали элитным жильем с высокими потолками, огромными окнами и просторными лофтами, бесценными для художников, но и подходящими для всех, у кого есть миллион. А ведь когда-то в нашем городке кипела рабочая жизнь: с конвейера сходили «форды», выплавлялся алюминий, варился сахар. Инженеры жили в поселке на холме, рабочие ютились у реки в крохотных домах, но с непременным садиком на три куста роз и одну клумбу. Не доверяя своему простонародному населению, городские власти запретили держать винно-водочный магазин, и сперва я ездил на горку. Теперь все поменялось. Гудзон перестал быть грязной дорогой индустриализации. Река приоделась в променад набережных, жилье подорожало, и в трех изысканных магазинах спиртного я покупаю «Белугу» для русских гостей, «Хортицу» — для украинских и «Абсолют» для остальных.
— Джентрификация, — говорят мне, — заменяет бедных богатыми, выдавливая первых на потеху вторым.
Некоторые называют это капитализмом, но от него меня в Америке сразу отучили. И это при том, что я, как все наши, привез с собой марксистские догмы, даже не догадываясь, что разделяю их. В СССР все мы жили в согласии с бесспорной, как закон всемирного тяготения, политэкономической теорией, разделявшей мир надвое. Узнав социализм на практике, мы были уверены, что капитализм лучше. Поначалу мне не приходил в голову элементарный факт: марксизм — не истина, а гипотеза. Причем крайне неубедительная, раз она нигде себя не оправдала и не смогла прокормить даже ее автора. Но это еще не значит, что ему больше никто не верит.
— Марксисты, — сказал Фрэнсис Фукуяма в эйфорические девяностые, — сохранились только в Гарварде и Пхеньяне.
— А социалисты, — добавим мы сегодня, — в Каракасе и Вермонте.
Друзья, однако, говорят мне, что левые обещают Америке не тот социализм, который мы все знаем, помним и ненавидим.
— Левые, — успокаивают они меня, — не доведут до тотального дефицита и позорной бедности Америку. Венесуэлы из нее никогда не получится.
— Уже потому, — соглашаюсь я, — что левые не смогут попасть в Белый дом.
Конечно, я не понимаю, как туда попал Дональд Трамп. Но с ним все-таки проще. Он обещал Америке возвращение в потерянный рай — когда все были белые и непушистые. Вместо этого участники левого марша прокладывают дорогу не вперед, не назад, а вбок — путь, которые торили другие, обычно — в Скандинавии. Это действительно завидный мир, в котором всё бесплатно: от роддома до могилы, от медицины и образования до социального страхования и безбедной старости. Но поскольку ничего бесплатного не бывает, то различия определяют две цифры: средний американец тратит на налоги 27 процентов своих доходов, средний датчанин — 47 процентов. И я не могу поверить, что на датскую пропорцию согласится средний американец. Бедный — может: ему нечего терять, богатый — тоже, ему все равно хватит, но средний класс, который, собственно, и есть Америка, никогда не согласится делить свой заработок пополам с правительством.
Прежде всего, для этого надо безоговорочно в него, правительство, верить. Здесь и проходит тектонический разлом, отделяющий правую Америку от левой. Республиканцы, такие как Рональд Рейган, видели в правительстве бесспорное зло и требовали «заморить гадину». Демократы, вроде Билла Клинтона, считали, что правительство не безнадежно, если у власти — они. Практикуя оба подхода попеременно, страна движется галсами, но все-таки вперед.
Сегодня этот шаткий и валкий поход радикалы обещают заменить левым блицкригом. Они рисуют светлое будущее для угнетенных, которых надо поставить на пьедестал для расовых, сексуальных и гендерных меньшинств. Так они рассчитывают создать коалицию жертв, способную привести к победе политиков с дерзкой программой. Она обещает установить гармонию между больными и здоровыми (с помощью государственной медицины), между экологией и экономикой (с помощью отказа от ископаемого топлива), между умными и глупыми (с помощью бесплатного высшего образования), между белыми и черными (с помощью репараций потомкам рабов), между бедными и богатыми (с помощью беззастенчивых налогов), между работящими и безработными (с помощью базового дохода для тех, кто не может или не хочет трудиться).
Каждый из этих проектов напоминает мне поворот рек и пятилетку в четыре года — уже тем, что ни в один я не верю. Левые либо не умеют, либо не хотят считать. Когда их спрашивают, почему цифры никак не складываются в правильный результат, они говорят, что оперируют другой математикой. Путая миллиарды с триллионами, они не могут объяснить, откуда возьмутся деньги. Даже если их отнять у богатых, на столь грандиозные проекты все равно не хватит.
В этом, собственно, все дело. Левый марш воодушевляет жажда справедливости. Сильнее голода и секса она раздирает душу, пытая ее картинами невыносимого богатства и возмутительного неравенства. Борьба с ним приводит к одному и тому же: если нельзя сделать бедных богатыми, то можно богатых разжаловать в бедные. Этот процесс и называют социализмом те, кто его боятся.
— Социализм, — сказала Маргарет Тэтчер, когда возглавила разоренную прежним правительством Англию, — никогда не работает, потому что рано или поздно кончаются чужие деньги.
Искусство вражды
Я живу под собою не чуя страны, причем — ни той, ни этой, и дешево мне это не обходится.
Нельзя сказать, что раньше я жил совсем без врагов, но они возникали не на политической, а на другой, скажем, литературной или кулинарной почве. Помню скандальное обсуждение в эмигрантской прессе, позволительно ли класть в бульон репу. В другой раз, когда я еще был молодым и зубастым критиком, одна писательница горячо поблагодарила меня.
— За что, — удивился я, — я же про вас не писал?
— Вот за это и спасибо.
Тогда, впрочем, линия фронта находилась автоматически и интуитивно. Сперва противники выстраивались по поколениям. Первая, бежавшая от Ленина, волна эмиграции презирала третью, удравшую от застоя. В этой вражде не было ничего ни рационального, ни идейного. По внешнюю сторону советской границы никто не одобрял то, что творилось внутри нее. Все три волны эмиграции одинаково ненавидели коммунизм. Разногласия начинались этажом выше, определялись эстетикой и связывались с насущными вопросами: можно ли говорить «пока», когда один сударь прощается с другим, существует ли словесность после Бунина и зачем Бродский пишет стихи, которые все равно никому не понятны.