– Как это сделать? – спросил Ханс.
– Ну, скажем, припугнут полицией… у них свои инструменты, – объяснил нотариус. – А могут даже обеспечить ее добровольную, – он подмигнул обоими глазами, сначала левым, потом правым, – абсолютно добровольную и ни капельки не насильственную явку по указанному вами адресу. Например, вот сюда. – И нотариус притопнул ногой под столом. – Они это умеют.
– Спасибо, – сказал Ханс. – Я подумаю. Наверное, я так и сделаю. Я обращусь к вам за адресом и рекомендациями.
Но тут же решил не делать ничего. Решил дождаться. Пускай сама явится, пускай сама поинтересуется. Пожалуй, все проблемы именно из-за того, что все семейство бегало вокруг Сигрид с серебряной ложечкой сладкой кашки и умоляло открыть ротик. «Навязанное добро не ценят, – горестно подумал Ханс. И тут же поправил сам себя: – Но родительское добро считают навязанным только очень нехорошие люди. Или сумасшедшие. Ну или вот такие люди, как моя бедная Сигрид».
Это у него в голове само сказалось: «Моя бедная Сигрид».
Вдруг ему стало ее очень жалко. Он представил себе, как она сейчас сидит в какой-нибудь бедной парижской мансарде. Или в такой же бедной берлинской квартирке, или где-нибудь в Риме – сидит, смотрит в окно и ждет, когда домой вернется очередной ее любовник. А иногда подходит к окну, смотрит на прохожих. Видит, что какой-то мужчина, закуривая, поднимает голову и замечает ее в окне. И она думает: «Ну вдруг чудо? Чудо, случись!» – а оно все время не случается. «Да и какое может быть чудо, – думал Ханс, – какое может быть чудо почти в тридцать восемь лет, да и в двадцать восемь лет тоже. Чудо судьбы – это как птенчик, которого высиживаешь из яйца, как заботливая птица-мама. Долго, тщательно, боясь сойти с гнезда, боясь остудить, опасаясь, что птенец вылупится слабеньким. А когда он вылупляется, его нужно кормить какими-то особыми мошками или зернышками. Вот тогда получается чудо. А с неба чудеса не падают». Вот он, к примеру, совершил чудесное превращение старинного и почтенного, но совершенно заурядного торгового дома в крупнейшую международную корпорацию, потому что он, во-первых, этого хотел, а во-вторых, работал. Работать надо, Сигрид! Или замуж выходить. Чудес не бывает.
Впрочем, он до конца жизни так и не понял, как он на самом деле относится к Сигрид и чего бы он хотел, как говорится, если бы да кабы.
* * *
– Слухи о моем богатстве сильно преувеличены, – рассказывал Дирку русский режиссер.
Они прогуливались по дорожке вдоль марины, поскольку Россиньоли объявил перерыв до тех пор, пока снова покажется солнце.
Сегодня снимали на натуре, начали при солнце, но вот нагнало облаков, и Россиньоли сказал «стоп». Кстати говоря, если Либкин завидовал русскому режиссеру и считал его отмывщиком мафиозных денег, а режиссер над этим слегка посмеивался, то у режиссера была своя рана в сердце. Этой раной был маэстро Анджело Россиньоли.
Дело в том, что Россиньоли на русского режиссера совершенно не обращал внимания, вернее – не воспринимал его как своего коллегу, хотя у того было несколько заметных фильмов, в том числе и совместного русско-итальянского, точнее, советско-итальянского производства. Да, в кино он был не последний человек. Кроме того, у него в активе были театральные постановки на Западе, в Америке в том числе, и странная приязнь, если не сказать – любовь Джейсона Маунтвернера. Именно Джейсон познакомил режиссера с Якоб-сеном. Любовь любовью, а денежки врозь, и Джейсон устроил так, что Якобсен участвовал в финансировании одного из режиссеровых проектов. Так они и познакомились. Режиссер, в общем-то, понравился Якоб-сену, и Якобсен ему сильно помог – именно в тот самый момент, когда финансирование со стороны Джейсона вдруг прекратилось. Джейсон объяснял это какими-то сложными техническими обстоятельствами. Режиссер был достаточно наивен, чтобы спросить у Якобсена (фильм снимался в Европе):
– Какие могут быть затруднения, ведь речь идет о каком-то жалком полумиллионе долларов? Мы ведь все знаем, какими суммами ворочает господин Маунтвернер. Что там случилось?
– Видите ли, – вежливо и отчасти сочувственно отвечал Якобсен, – во-первых, пятьсот тысяч долларов я бы не стал называть жалкими деньгами. Это во всех отношениях серьезная сумма, друг мой. А во-вторых, как бы ни был богат человек, он не имеет возможности вытащить деньги из кармана и сказать: «Вот вам». Тем более такие деньги. Поймите, – продолжал он, – люди, которые живут на скромную заработную плату, даже если они опутаны долгами по кредитам, все равно гораздо более свободны в смысле денег, чем богатые люди. У вас все деньги в кармане. Или на сберегательном счете, в банке. Вы можете выписать чек. У богатого человека все деньги в бизнесе.
– Что же мне делать? – спросил режиссер.
– Понятия не имею, – сказал Якобсен. – Я свои обязательства по финансированию выполнил. А вы, друг мой, летите к Джейсону в Штаты, пишите ему, шлите телеграммы, сидите у него под дверью, адресуйтесь к совести, к Богу, к будущим прибылям, не знаю, к чему еще! Я тоже не могу прыгнуть выше головы, – объяснил Якобсен. – Я четыре миллиона вложил в ваш проект. Как говорят у вас в России, четыре миллиона как одну копеечку. Выпьете вина?
– Нет, спасибо, – отказался режиссер.
Он сделал несколько кругов по всем инстанциям, связанным с Маунтвернером, но результат был один – от неопределенного now it is being processed до решительного regretfully, no budget so far.
На третьем круге он снова приземлился в офисе Якобсена. Потому что деньги кончались уже по-настоящему и, если честно, фильм нужно было закрывать, а этого не хотелось. Даже не по соображениям искусства или хороших отношений с актерами: он подобрал неплохой каст на этот раз. Просто было стыдно. Что о нем подумают? Он больше всего стыдился клейма неудачника. Якобсен посоветовал режиссеру просить у Джейсона разрешения, чтобы Якобсен дофинансировал фильм единолично. «Конечно, он будет согласен! – обрадовался режиссер. – У меня нет никаких сомнений». «Ну а вы заодно спросите его, согласен ли он уступить мне права на прокат, раз уж такая штука», – сказал Якобсен. Дальше начался всего трехдневный, но, как казалось режиссеру, бесконечный спор о проценте. Маунтвернер упирал на то, что все-таки вложил в производство фильма как минимум сорок процентов и потому имеет право хотя бы на тридцать, хотя бы на четверть от проката. А Якобсен в ответ вместо возражений слал телеграфом какие-то притчи о человеке, который купил половину сковородки и теперь хочет, чтобы ему отдавали за это четверть блинов. Сговорились на десяти процентах. «Якобсен, – думал режиссер, – повел себя по отношению к Маунтвернеру как настоящая акула, но зато по отношению ко мне – как настоящий благодетель».
Фильм вышел. Кассовые сборы были не такие уж грандиозные, но все же финансирование было покрыто с очень хорошим превышением. Десять процентов, которые по новому договору полагались Маунтвернеру, в итоге превратились в сумму, которая в абсолютных цифрах чуть ли не вдвое превышала вложенные им сорок. «Все справедливо и даже более того, разве нет?» – телеграфировал Якобсен Маунтвернеру. «Я рассчитывал на большее», – с наигранным равнодушием отвечал тот. «Я тоже, когда посмотрел фильм “Римские каникулы”, рассчитывал, что Одри Хепберн в меня влюбится», – написал Якобсен. «А вы веселый человек», – отреагировал Маунтвернер. «Это у меня национальное, – отвечал Якобсен. – Мы, мрачные северные народы, любим иногда посмеяться». Впрочем, они остались друзьями. Все трое – Маунтвернер, который потом еще не раз финансировал русского режиссера; режиссер, который был благодарен и Маунтвернеру, и Якобсену; и Якобсен, разумеется, который очень прилично заработал на режиссере, а с Маунтвернером у него были давние и весьма серьезные деловые отношения, что, собственно, и позволяло ему так развязно с ним шутить.