Дни в тюрьме начинались и кончались рано: к восьми сорока пяти или к девяти большинство камер в четырех крыльях погружались в темноту, заключенных запирали до рассвета, предоставляя самим себе. В тот вечер все было тише обычного. Парня, рыдавшего в камере через одну от них, перевели в крыло D; других источников шума на этаже практически не осталось. Даже без таблеток Клив чувствовал, как ему хочется спать. С нижней койки звуков почти не доносилось, только редкие вздохи. Невозможно было понять, спит на самом деле Билли или нет. Клив старался не шуметь, время от времени украдкой бросая взгляд на светящийся в темноте циферблат своих наручных часов. Минуты текли неспешно, и поначалу время шло очень медленно, Клив даже боялся, что его притворный сон перейдет в настоящий. И действительно, пока в его голове крутилась эта самая мысль, им овладела дремота.
Он проснулся намного позже. Похоже, даже не сменил позу во сне. Перед ним была стена, облезшая краска напоминала неясную карту какой-то безымянной земли. Ему потребовалась пара минут, чтобы сориентироваться. С нижней койки не доносилось ни звука. Притворившись, что ворочается, Клив поднял руку к глазам и взглянул на бледно-зеленый циферблат часов. Было без девяти два. Еще несколько часов до рассвета. Клив пролежал в той позе, в которой проснулся, целых пятнадцать минут, прислушиваясь к каждому звуку в камере, пытаясь обнаружить Билли. Он не хотел смотреть вниз, опасался, что парень стоит посреди камеры, как было той ночью, когда он очутился в городе.
Мир, пусть окутанный ночью, был далеко не тих. Клив слышал приглушенные шаги (кто-то расхаживал взад-вперед по камере этажом выше); слышал шум воды в трубах и вой сирены на Каледониан-роуд. А вот Билли слышно не было. Даже его дыхания.
Прошла еще четверть часа, и Клив почувствовал, как знакомое оцепенение подкрадывается, чтобы завладеть им; если он и дальше будет лежать неподвижно, то снова уснет, а когда опомнится, уже наступит утро. Если он хочет что-то узнать, придется перевернуться на другой бок и посмотреть. Разумнее всего, решил он, будет не пытаться двигаться незаметно, а переместиться как можно естественнее. Так он и сделал, бормоча про себя, словно во сне, чтобы обман выглядел правдоподобнее. Перевернувшись окончательно и прикрыв лицо рукой, чтобы не было видно, как он подглядывает, Клив осторожно открыл глаза.
Казалось, в камере темнее, чем в ту ночь, когда Билли смотрел в окно. Что до мальчишки, его видно не было. Клив открыл глаза пошире и, как мог, осмотрел камеру сквозь пальцы. Что-то было неправильно, но он не мог сообразить, что именно.
Он лежал так несколько минут, дожидаясь, пока глаза не привыкнут к мраку. Они не привыкли. Все оставалось нечетким, словно картина, покрытая грязью и лаком настолько, что глубины ее отказывались открываться взгляду наблюдателя. Но Клив знал – знал, – что тени в углах камеры и на противоположной стене не пусты. Ему хотелось покончить с ожиданием, из-за которого сердце громко билось, хотелось поднять голову с набитой камнями подушки и сказать Билли, чтобы тот перестал прятаться. Но благоразумие возобладало. Вместо этого он лежал неподвижно, и потел, и наблюдал.
И тогда Клив начал понимать, что не так с картиной перед глазами. Плотные тени падали туда, где теней быть не должно: они расползались по полу там, где должен был мерцать жиденький свет из окна. Что-то душило и поглощало его где-то между окном и стеной. Клив закрыл глаза, давая своему обескураженному мозгу шанс все обдумать и отвергнуть напрашивающееся умозаключение. Когда он снова открыл их, в груди ёкнуло. Вместо того чтобы утратить силу, тени стали только гуще.
Он никогда прежде так не боялся, никогда не чувствовал в кишках такого холода, как тот, что настиг его сейчас. Он мог только ровно дышать и не шевелить руками. Инстинктивно ему, как ребенку, хотелось закутаться и спрятать лицо. Не давали это сделать две мысли. Первая – о том, что любое движение может привлечь к нему нежеланное внимание. Вторая – что Билли где-то в камере и, возможно, так же боится этой живой темноты, как и он.
А потом с нижней койки послышался голос мальчишки. Он был негромок – видимо, чтобы не разбудить спящего сокамерника. А еще он был пугающе задушевным и спокойным. Клив не стал даже предполагать, что Билли разговаривает во сне; время добровольного самообмана давно прошло. Парень разговаривал с темнотой; в этом невыносимом факте сомнений не было.
– …больно, – сказал он с едва заметной ноткой обвинения. – …Ты не рассказывал мне, как это больно…
Показалось Кливу, или жуткая тень в ответ немного разрослась, как пятно чернил кальмара в воде? Он ужасно боялся.
Мальчишка снова говорил. Голос его был так тих, что Клив едва разбирал слова.
– …должно быть, скоро… – сказал он c волнением. – …Я не боюсь. Не боюсь.
И вновь тень зашевелилась. На этот раз, заглянув в ее сердце, Клив разглядел очертания окутанной ею химерической фигуры. Его горло сжалось; крик застрял позади языка, обжигая, желая высвободиться.
– …все, чему можешь меня научить… – говорил Билли, – …быстро.
Слова звучали и затихали, но Клив едва слышал их. Он не мог отвести глаз от занавеса теней и фигуры – сотканной из мрака, – что двигалась в его складках. Это была не иллюзия. Там стоял человек, или, точнее, грубое подобие человека: тело его было зыбким, очертания постоянно расплывались и лишь с огромным усилием вновь собирались во что-то, отдаленно напоминавшее человеческую фигуру. Лицо гостя Клив практически не разглядел, но увиденного было достаточно, чтобы заметить уродства, выставленные напоказ, как будто достоинства: голова напоминала блюдо испорченных фруктов, мягких, с облезающей кожицей, здесь набухающих мушиным гнездом, там внезапно провалившихся до гнилой сердцевины. Как мог мальчишка так легко общаться с подобной тварью? И все же, невзирая на разложение, в облике существа, в его измученных глазах и беззубом овале рта, виделось жестокое благородство.
Неожиданно Билли поднялся. От резкого движения после столь долгого шепота Клив едва не вскрикнул. Он проглотил звук – с трудом – и сощурился, глядя сквозь прутья ресниц на то, что случилось дальше.
Билли снова говорил, но теперь его голос был настолько тих, что различить слова не получалось. Он шагнул к тени, его тело почти загородило фигуру на противоположной стене. Камера была шириной не больше чем в два-три шага, но мальчишка сделал, казалось, пять, шесть, семь шагов от койки, как будто физический мир растянулся. Клив раскрыл глаза: он знал, что на него не смотрят. Тень и ее ученик были заняты своим делом: оно целиком поглотило их внимание.
Силуэт Билли был меньше, чем казалось возможным в тесноте камеры, как будто он прошел сквозь стену в какое-то иное пространство. И лишь теперь, широко распахнув глаза, Клив узнал это место. Тьма, из которой состоял гость Билли, была тенью от туч и пылью; позади него, едва видимый в колдовской дымке, но узнаваемый для любого, кто там побывал, лежал город из снов.
Билли добрался до своего учителя. Существо возвышалось над ним, облезлое и тощее, но переполненное могуществом. Клив не знал, как и зачем мальчишка пришел к нему, и теперь, когда это случилось, боялся за безопасность Билли, но страх за себя приковал его к койке. В этот момент он осознал, что никогда не любил никого, ни мужчину, ни женщину, настолько, чтобы броситься следом за ними в тень этой тени. За осознанием пришло ужасное одиночество, ведь в то же мгновение Клив понял, что никто, увидев, как сам он идет навстречу судьбе, не сделает и шага, чтобы оттащить его от края пропасти. Оба они были пропащими душами, и он, и мальчишка.