— Расскажи мне о фильме, — говорит он.
— Я все еще почти ничего не помню, — говорю я. — Как обычно.
— Ну, тогда просто начинай говорить. Выдумывай. Посмотрим, что получится.
Похоже, не одного меня раздражает полное отсутствие результатов.
— Не думаю, что это поможет мне вспомнить настоящий фильм, хозяин, — говорю я.
Не знаю, почему назвал его «хозяином». Насколько помню, он ничего такого не требовал и даже не предлагал.
— Слушай, прошлого не существует. Мы же оба с этим согласны?
— Да, — говорю я и в этот раз не называю его «хозяином». Мне ужасно неловко. Это как назвать учительницу «мамой».
— И мы согласны, что оно существует лишь в виде мыслей — другими словами, прошлое существует только у нас в голове, так?
— Наверное.
— Ну а где еще-то? Ты мне покажи, где еще! — орет он.
— Больше нигде. Вы правы.
— Тогда, если его не существует, ты сам решаешь, какое оно, раз уж его не существует.
— Ну, в смысле…
— Да?
— У людей же бывают общие воспоминания.
— А бывают ли? Ты с братом одинаково помнишь свою семью?
— Не совсем. Но наши воспоминания определенно в чем-то схожи, а это означает, что есть некая объективная правда, которую мы оба помним.
— То есть хочешь сказать, что черпать воспоминания из памяти, а не из воображения, нас вынуждают обязательства перед другими людьми?
— Пожалуй… хозяин?
Я ему противен. Я думал, если назову его «хозяином», это поможет.
— Но в случае с этим твоим фильмом никто не разделяет с тобой воспоминания. N’est-ce pas?
— Oui.
— Следовательно, ты никому не обязан быть точным.
— Я обязан — гениальности этого фильма. Этот фильм меня изменил. Теперь мне кажется, что я изменился обратно или, может, во что-то третье, хуже второго, а может, даже хуже первого, которое, возможно, совсем никакое не первое, ведь откуда нам вообще знать, что такое первое? Волне вероятно, перед тем первым у меня была еще целая куча другого…
— Ты что, сейчас сказал «волне вероятно»?
— Нет. Ведь пока растем, мы постоянно меняемся. Полагаю, в детстве я был счастлив, чист и свободен. Я не уверен. Может быть, это ностальгия поднимает свою уродливую голову. Но я знаю вот что: фильм Инго произвел во мне перемену, принес покой и ясность, и я снова хочу их обрести. Хочу вернуть утраченное. Мне необходимо вспомнить максимально точно. Хочу вновь увидеть фильм перед своим мысленным взором так же, как Кастор Коллинз увидел Бога во время паломничества в Вену.
— А о нем ты откуда знаешь? — спрашивает Барассини, сузив глаза, как мост Верразано
[69].
— О ком?
— О Касторе Коллинзе.
— Любой школьник о нем знает. И школьница. А что?
Какое-то время — возможно, час — Барассини молчит. Я читаю журнал со стойки.
— Хорошо, — наконец говорит он. — Я извлеку из тебя настоящий фильм. У меня проснулось второе дыхание. Мы попробуем одну опасную и непроверенную технику. Ученые проводили исследования, но на данном этапе только на мышах, зараженных сифилисом. Результаты многообещающие; мыши вспомнили вытесненные травмы детства. Ну, те, кто не покончил с собой.
— Погоди, что?
— Вот что мы сделаем: это будет похоже на археологические раскопки. Мы откопаем в твоем разуме керамические осколки, фрагмент за фрагментом, затем обмахнем каждый из них, удалим постороннюю грязь — все, что не имеет отношения к фильму, — и склеим в единое целое. Это будет болезненный, изнуряющий процесс, с серьезным риском как для твоей, так и для моей психики, но мы победим.
— То есть когда вы говорите, что это опасно…
— В основном для тебя, да. Очень.
— Насколько?
— Ты погрузишься очень глубоко, мой друг.
— Понимаю. Что ж…
— Ты хочешь вернуть фильм или нет?
— Больше всего на свете, но…
— Это единственный способ.
— Хорошо, — говорю я. — Но если это единственный способ, то чем мы тогда занимались на предыдущих…
— Прошлое — вымысел. Разве не этому я тебя учил?
— Эм-м. Я…
— Отлично! Тогда начнем!
— Но мыши покончили с собой?
— Некоторые. Некоторые всего лишь ударились в алкоголизм. Возможно, дело в сифилисе. Но ты ведь не зараженная сифилисом мышь, ты человек, да?
— Да, — говорю я. — Если выбирать из двух.
* * *
Я опустошаю металлические лотки в салат-баре. Дарнелл говорит, что пора, потому что ломти канталупы побледнели и пожухли. Потом я нарежу новую. Помогает скоротать время. Между двумя и тремя ночи здесь очень тихо. Дарнелл с кем-то переписывается, улыбается в телефон, а я думаю о Барассини, о том, как он оживился при упоминании Кастора Коллинза. Все это довольно странно. Дверь открывается, мы оба поднимаем взгляд, Дарнелл тянется за бейсбольной битой. В ночную смену иначе нельзя. Никому в ночном продуктовом не нужны сюрпризы. В этот раз сюрприз приятный; это Цай.
— Привет, — говорит Дарнелл.
— Привет, — отвечает она, мило улыбаясь. — Я надеялась купить сэндвич.
— Конечно. Б.! Сделай девушке сэндвич.
Я киваю и иду к стойке.
— Привет, — говорю я. — Чем могу помочь?
— Индейка и сыр на французской булочке.
— Хорошо.
— Немного майонеза и горчицы. Желтой. Эм-м, помидор, латук, лук.
— Не хотите к этому коулслоу, картофельный салат или пакетик чипсов?
Она бросает в ответ «чипсы» по пути в переднюю часть магазина, к полке со сладостями. Там же за кассой сидит Дарнелл.
— Не могу выбрать, — говорит она. — Какие ваши любимые сладости?
— Люблю иногда съесть добрую плитку «Кит-Ката», — говорит Дарнелл.
Она кладет «Кит-Кат» на кассу.
Я делаю сэндвич, но смотрю на Цай. Отсюда видно лишь ее задницу, обтянутую, подумать только, черными легинсами. Она облокачивается на стойку кассы и выставляет задницу в мою сторону.
— Я постоянно тебя тут встречаю и ни разу не представилась, — говорит она Дарнеллу. — Это невежливо. Я Цай.
— Дарнелл, — говорит Дарнелл. — Здорово.
— Мне нравится твое имя, — говорит она. — Дарнелл.
— Спасибо. Твое имя тоже ништяк. Типа как «3-а-я»?