Тем не менее каждую ночь мне продолжает сниться, что я новеллизатор, но Аббиты уже нет. Нет брейнио. Только моя работа. Я побираюсь по заказам.
Просыпаюсь я в ужасе. Такое ощущение, будто все скользит. Не могу удержать мысли; они словно намазаны жиром. Выскальзывают из рук, стукаются друг о друга, как тюремные подносы для еды, и падают на бетонный пол тюремной столовой. И я нахожу эти мысли, потом теряю, потом нахожу опять. Но если они возвращаются, то уже другими. Как будто переодевались в свое отсутствие. Я знаю, что что-то изменилось, но не могу сказать что. Мелкие пустяки: теперь я помню, что моя мама укладывала мои волосы в корнроу
[125]. Теперь я помню, что был муравьем. Теперь помню ядерную войну. Теперь помню, что водил серебряную машину-самолет-корабль. Это изматывает; меня ужасает оказаться на милости, как я уверен, внешних сил. Спасусь ли я, если найду свои настоящие мысли, удержу их крепко, буду цепляться за то, чего больше не существует, что уже есть лишь дым и память?
Глава 48
Барассини меня переключает.
В тюремной камере Гитлера в Ландсберге с хлопком волшебным образом появляются Мутт и Мале, два младенца. Скоро они прославятся по всему миру как die magischen kinder von Hitler
[126] и источник утешения Адольфа в заключении (более того, он посвящает «Майн Кампф» «моим маленьким фрикаделькам»). На то время закон в Германии дозволяет заключенным «оставлять себе все, что падает на пол их камеры и находится там по меньшей мере пять секунд», — так называемое fünf-sekunden regel. Хотя Гитлер обожает мальчишек, с ними хватает забот, так что после выхода из тюрьмы их воспитание перекладывается на домохозяйку Гитлера, Анни Винтер.
— Мои маленькие смешные jugend, — говорит она, — вечно паясничаете. Может, отдать вас в ученики великому немецкому комику Людвигу Шмитцу. Что, хотите?
— Кто такой Людвиг Шмитц? — спрашивает Мутт.
— Вы же помните персонаж онкеля Эйтерна
[127] из Die Addams Familie в «Европахаус»?
— Ой, он такой смешной! — говорит Мале.
— Glatze!
[128] — добавляет Мутт.
Шмитц соглашается взять мальчуганов под крыло. Придумывает для них дуэт в стиле его собственных пропагандистских нацистских комедий от Tran und Helle
[129], и у мальчишек проявляется талант; они как будто рождены для выступлений. Сам фюрер, давно надеявшийся самолично совершить вылазку на территорию нацистской комедии, прозвал их дуэт Blut und Boden
[130].
— Смех — лучшее лекарство, — часто говаривал он.
Но Blut und Boden показали плохие результаты на своей целевой аудитории — гитлеровской молодежи от двенадцати до восемнадцати лет, чью реакцию на мальчишек один подросток резюмировал так: «В том, что ты юный нацист, нет ничего смешного, и уж точно нет ничего смешного, если ты не юный нацист. Ergo
[131], в нашем тысячелетнем рейхе нет места юмору. Возможно, через тысячу лет — да, мы сможем слегка расслабиться, попеть песенки, иногда посмеяться от души. По крайней мере, я надеюсь. А пока что нам, нацистам, не до шуток. Так что, хоть мы и ценим благие намерения фюрера, хотелось бы ответить: нет уж, спасибо, майн фюрер. Просто дайте нам шлемы со светловолосыми париками и шейные платки и пошлите сражаться за фатерлянд».
Возможно, дым и есть фильм, размышляю я. Он лезет в глаза и туманит взор, прямо как фильм, но теперь в другой форме — как раздражитель, заволакивающий мир. Может, это и есть кино. Может, дым все это время и был фильмом Инго.
Осматривая себя на предмет клещей, нахожу в спине нож. Совсем неглубоко, как бы болтается, будто меня ударил очень слабый или рассеянный человек. Даже не чувствую. Выдергиваю, чтобы изучить. Стилет. Хм-м. Кто же… ну конечно, Генриетта. Кому еще покажется смешным этот обувной каламбур.
В полицейском участке мою спину осматривает дежурный сержант.
— Да ведь практически незаметно, — говорит он.
— И все-таки. Наверняка считается за преступление.
— Вообще-то нет. Колотая рана меньше трех миллиметров глубиной совершенно законна и даже поощряется. Мы не можем вам помочь, если не совершено преступление. Четырнадцать миллиметров или глубже.
— После чего я умру.
— Необязательно. Но возможно.
— Мало мне от этого пользы.
— Обвиняемый невиновен, пока не доказано обратное.
— Разве здесь это подходит?
— Сэр, за вами в очереди ждет человек. Проходите, пожалуйста.
Я оборачиваюсь и вижу Генриетту с натянутой струной от пианино в руках.
— Это она!
— Да, мэм? Чем могу помочь? — спрашивает коп.
Застигнутая врасплох, Генриетта мямлит в ответ:
— Ой… Мне нужна новая струна «ре» для клавикорда.
— Это полицейский участок, мэм. Музыкальный магазин дальше по улице.
— А! Прошу прощения, — отвечает Генриетта.
Бросает на меня взгляд, потом разворачивается к выходу.
— Это она! Вы что, не видите?
— Я вижу любительницу музыки, — говорит дежурный сержант.
— Я требую встречи с комиссаром Раппапортом.
— Ага, а я Мэрилин Монро, — говорит коп.
— В данной ситуации это звучит бессмысленно.
— Это такое выражение, сэр, — говорит он.
Я ухожу во гневе. Генриетта и в самом деле в салоне «Стейнвея» по соседству, консультируется с продавцом. Возможно, я в ней ошибался. Она бросает на меня взгляд и улыбается.
— Рассказывай.
Мадд и Моллой — на маленькой сцене где-то на Среднем Западе, в тени Олеары Деборд — массивного горного хребта посреди страны, такого большого, что его видно с обоих побережий. Олеару Деборд не только легко заметить из космоса — в космосе на ней можно постоять.
— Как ни странно, — начинает Мадд, — в наши дни бейсболистам дают весьма необычные имена.
— Забавные?