Юные годы она провела в Харбине, и мама часто рассказывала о том, как портовая деревушка выросла в оживленный город прямо у них на глазах. Но когда пришли японцы, они перебрались в Шанхай и открыли там небольшую пекарню. Жизнь до перенаселенного, грязного города Элла не помнила.
Его глаза расширились.
– Хм, довольно необычно. – Что-то промелькнуло на его лице – быть может, обвинение в том, что она избежала всех этих страданий. Она уже видела такое в глазах евреев, приехавших в Шанхай из Европы, – усталых, сгорбленных путешественников. Они жили в тесных квартирках в гетто, создавая суматоху на когда-то опрятных улицах, и не могли позволить себе даже хлеб или лепешки. – Должно быть, было тяжело.
Она не знала, что сказать на это. Она предполагала, что жизнь в Китае отличалась от жизни в других местах, но на этом ее знание и заканчивалось. Случались там и хорошие времена – с гувернантками и обучением в художественной школе. Но затем вспыхнула война, правительство закрыло пекарню, а бомбардировки проводились почти каждую ночь. Тем не менее мама пыталась скрасить им жизнь: домашним обучением, играми и небольшими развлечениями – распорядком и ритуалами, которые связывали воедино дни, словно нить с нанизанным на нее жемчугом.
– Ты приехала сюда сама? – спросил он.
Она кивнула. Визовые ограничения были достаточно строгими – только жители Китая старше восемнадцати лет. Русский паспорт мамы не позволял ей выехать, а Джозеф был слишком мал. И только Элла могла получить одобрение. «Езжай, – говорила мама, не обращая внимания на ее протесты. – Нам будет легче, если ты там устроишься».
– Сколько тебе лет?
Теперь Давид сыпал вопросами без остановки, как журналист или полицейский, допрашивающий подозреваемого.
Сколько лет? В других обстоятельствах этот вопрос выглядел бы совершенно обычным.
– Девятнадцать, – немного поспешно ответила Элла.
Она машинально посмотрела через плечо, вспоминая запах ароматической палочки в задней части магазинчика, где ей делал иммиграционные документы тот человек. Подделка была качественной и стоила золотой монеты, что мама заплатила за нее. Сотрудник иммиграционной службы в Сан-Франциско едва взглянул на документы, прежде чем поставить штамп и вернуть паспорт. Вместо этого он съязвил: «Ты не похожа на китаянку», и засмеялся над собственной шуткой. Хитрость сработала, но тайна Эллы никуда не делась и все так же ждала, когда ее раскроют.
Элла посмотрела Давиду в лицо, раздумывая, поверил ли он ей. Несмотря на то что она убрала волосы по-взрослому, как показывала мама, Элла была явно маленькой, а с ее худым, как у птенца, телосложением ей было трудно выглядеть и на свой возраст, а уж на три года старше – и подавно.
– Девятнадцать, – повторил он спокойно. Отчасти она хотела довериться ему и рассказать правду – тогда бы ее ноша стала гораздо легче. Но она не смела. – Ты выглядишь моложе.
Она зарделась, про себя радуясь тому, что в другой ситуации можно было счесть за комплимент. Он смотрел на нее с восхищением, и впервые она не была против такого внимания. И вдруг внутри у нее все оборвалось. То, что она выглядела моложе, означало, что она не выглядела на возраст, указанный в ее документах, и что она не сможет остаться. Она затаила дыхание, ожидая, скажет ли он еще что-то по этому поводу.
Он ничего не добавил, и она сменила тему.
– Где ты сейчас живешь?
– Где мой дом, ты имеешь в виду? – Он повернулся в ее сторону. – Я уже не знаю, где он. Я жил в «Y». Это общественный центр
[77], – добавил он, прежде чем Элла успела задать вопрос. – Там есть общежитие со множеством кроватей. Я давал там уроки рисования по вечерам, чтобы заработать себе на пропитание. Я – художник.
Это объясняло его изящные пальцы и острый, внимательный взгляд.
– Ну, по крайней мере, был им. Я изучал живопись в Карловом университете. Мои работы даже начинали выставлять в крупных галереях, – добавил он, настолько искренне, что это не прозвучало как бахвальство. – А когда началась война, я два года обитал в лесах, помогая подпольной организации документировать то, что делали немцы, и стараясь распространить эту информацию на запад. А потом я вернулся и увидел, что все разрушено. – По спине Эллы пробежал холодок. – Позже меня арестовали как политзаключенного. Мне повезло, – сказал он, хотя то, как он произнес это, говорило об обратном. – Я выжил в лагерях, потому что был достаточно силен, чтобы работать. – Было в его худобе что-то, что говорило красноречивее всяких слов о пережитом голоде. От ворота его рубашки к уху пробегал глубокий белый рубец. Она задалась вопросом, а сколько еще было шрамов на его теле, которые она не видела.
Элла подняла стеклянную бутылку содовой, приятно холодившую руку. Она сделала глоток, незнакомое шипение так приятно защекотало нос, что она чихнула. Липкая кола выплеснулась через край ей на подбородок. Давид протянул платок. Затем, поняв, что у нее заняты руки, он промокнул им ее рот как-то бесцеремонно и в то же время именно так, как надо.
– Мне сейчас двадцать четыре. Я был совсем мальчиком, когда началась война.
Она кивнула. Шесть лет – это целая жизнь. Они выросли, зная лишь войну вместо школы, танцев и всяких других обыденных вещей. Но жизнь шла бок о бок с военными действиями. Как ее собственный мир мог быть другим, если война не была другой?
– Ты была рада приехать в Америку? – спросил он, снова переводя разговор на нее.
Элла обдумала вопрос. Она не хотела ехать одна. И не столько из-за долгого и опасного путешествия, сколько из-за папиного характера, столь же вспыльчивого и непредсказуемого, как и его смех. Мама умела сгладить его злобу и задобрить его, и не раз защищала Эллу от его гнева. Эллу пугало то, что она может столкнуться лицом к лицу с отцовской злостью, и ужасные воспоминания, поблекшие с годами, снова вернулись с прежней силой во время долгих ночей на океанском лайнере.
Но ей не нравилась и их ограниченная жизнь в Китае. Работы для женщин было мало, а возможностей выйти замуж – еще меньше. Взять того же Тома Шварцера, которого мама все предлагала Элле пригласить домой. В любом другом месте он бы считался уродливым и нескладным, но в шанхайской еврейской общине он был желанной добычей. Поэтому Элла была только рада подвернувшемуся шансу уехать. Но ее сердце разрывалось на части, когда она прощалась с мамой и Джозефом на причале. Элла не размышляла, сможет она это сделать или нет, – она была прагматиком. Она просто шла шаг за шагом, отдирая братика от своих ног и стараясь не слышать его плача, когда поднималась на борт.
Те первые несколько минут на палубе корабля оказались самыми тяжелыми. Но когда берег исчез из поля зрения и остался лишь ветер, развевающий ее волосы, Элла почувствовала такую свободу, какой не испытывала до этого никогда. Ее тут же накрыло чувство вины – как могла она так хорошо себя чувствовать, уезжая от тех, кого она любит?