– Entschuldigung Sie
[29]!
Женщина, миловидная блондинка с красной помадой на губах, уставилась на него. На ней было толстое пальто, слишком теплое для вокзала; в руках она держала саквояж, и Питер поначалу решил, что она, должно быть, беженка. Но нет, понял он, взглянув на ее коротко постриженные, как у американской звезды, волосы. Он оказался прав тогда, выходя из «Ойстер Бара». Они догнали его. Он повсюду видел призраков.
Он занял место в конце очереди, опустив голову и обливаясь потом. Сумасшедшая эйфория померкла, словно выключенный свет, как и предполагал Питер. Волоча ноги, он продвигался вперед, вытирая лоб платком с монограммой Эстер; добравшись наконец до окошка кассы, он вытащил полученный от Лео и уже пропитанный потом конверт, протолкнул его напуганной девушке-кассиру и, на этот раз по-английски, произнес:
– Удивите меня.
8
Получив билет, он вновь двинулся в главный вестибюль в направлении железнодорожных путей, на которые ему указала кассирша. «Сэр, я не понимаю… вы хотите, чтобы я выбрала?» – спросила она, и Питер ответил: «Да, куда угодно, место прибытия значения не имеет, лишь бы поезд прибыл побыстрее». У турникетов он предъявил свой билет стоявшему там работнику в униформе; мужчина проверил его и, протянув обратно Питеру, пожелал хорошего дня. Питер заверил, что именно так и будет. Он все ниже и ниже спускался на эскалаторе, напоминающем ему длинный тоннель станции «Зоологический сад» Берлинского метрополитена до того, как ее разбомбили, и, наконец, вышел с остальными путешественниками на платформу.
Все стояли: кто-то читал газету, остальные выглядывали на пути в ожидании поезда. Над головой в поисках выхода билась пойманная в ловушку птица – звук ее крыльев эхом разносился по платформе. Еще кое-что показалось Питеру забавным: учитывая его депортацию в Терезин в грузовом вагоне и его второе путешествие в Аушвиц, он должен был бы бояться поездов. Но нет, не боялся. Более того, он до этой минуты вообще не задумывался о виде транспорта – может быть, из-за того, что американские дороги совершенно не походили на европейские, а эта платформа – на ту, на которой он стоял со своей женой и девочками холодным днем зимой 1942 года, на сортировочной станции Грюнвальд в Берлине после двух ночей, проведенных в тесноте в синагоге на Леветцовштрассе. Двойняшки попали в синагогу впервые, так как Питер, как и его отец – к великому огорчению матери, – был нерелигиозен, а Маша, естественно, была гоем. Его девочки, Вивиан и Джинджер, оказались не в восторге от знакомства с местом организованной религии, которое для них состояло в дреме на коленях у родителей, сидящих на длинных деревянных скамьях плечом к плечу с еще тремя сотнями других людей в помещении, настолько холодном, что, несмотря на такое количество народа, при дыхании изо рта вырывался пар. То утро, когда они покинули синагогу, тоже было холодным: занималась ясная, солнечная, морозная заря, разукрасившая узорами стекла; холод, как талая вода, просачивался сквозь их пальто, когда они двигались в Грюнвальд. Они стояли на платформе: зубы его дочек стучали, носы раскраснелись, и Маша, больше всего боявшаяся пневмонии после того, как от нее умерла мама Питера, сказала: «Петель, тебе нужно найти платок для Виви. Свой она где-то потеряла, а теперь вся дрожит», а Питер ответил: «Еще не поздно. Вы еще можете уйти. Забери девочек домой и свяжись с друзьями моего отца по поводу документов. Ты – арийка, а детей, сама знаешь, могут отпустить с тобой», и Маша нагнулась, взмахнув белокурыми волосами, натянула воротник Виви ей на лицо и произнесла: «Не начинай снова, Петель. Мы остаемся с тобой. Так что иди и разыщи что-нибудь потеплее, чтобы укрыть голову Виви», и Питер сказал: «Есть, фрау генерал. Я мигом». Все еще держа Джинджер за руку, он повернулся осмотреть толпу, изучая, где можно украсть платок, и приметил неподалеку необъятную женщину, похожую в своих мехах на енота. Конечно, ей не нужен был головной платок так, как он был нужен Виви, правда ведь? Его бы отец забрал головной убор – в этом Питер был уверен, – стащил бы его с головы этой пожилой дамы без раздумий. «Не будь такой рохлей, парень, иначе мир сожрет тебя с потрохами!» Но что, если у этой пожилой дамы в легких споры, как были у матери Питера, и кража ее шали была равносильна подписанию ей смертного приговора? И все же Питер отпустил руку Джинджер и стал пробираться бочком к пожилой женщине, но в этот момент нацисты начали толкать всех вперед с помощью дубинок; начались массовые беспорядки, крики и толкучка; Питер пытался прорваться обратно к своим девочкам, но лишь краем глаза увидел, как мелькнула белым пятном на зимнем солнце рука Джинджер, когда она потянулась к нему и закричала: «Папа!», а потом его семья исчезла. Питера втолкнули в один поезд, а их в другой, и только после войны, сначала в кабинете кузена Сола, когда тот повесил трубку и с тяжестью в голосе произнес: «Мне очень жаль, но я получил это из надежного источника», а затем в офисе Красного Креста, где Питер проверял и перепроверял списки, он выяснил, что пока он, везунчик, направлялся в Терезин, рабочий лагерь, Маша, Джинджер и Вивиан поехали прямиком в Аушвиц.
Питер ощущал вибрацию в желудке и ногах от подъезжающего к станции поезда. Он изучал рельсы. Устанавливали ли третий рельс, который убил бы его током, только в метро? Если так и здесь такой штуки не было, то достаточно ли быстро двигался поезд? Это не имело значения; если Питер прыгнет быстро и локомотив переедет его, то он просто раздавит Питера. Он напряг ноги. Посмотрел на приближающийся состав. Посмотрел на рельсы, на насыпанный между ними угольный мусор, выбрал место. Вот сейчас. Сейчас. Сделай это сейчас. Он обливался потом; напряженные мышцы дрожали, как тогда, когда он и его семья поднялись на фуникулере на вершину Цугшпитце, и его девочки весело прыгали по вершинам Альп, словно маленькие козочки в летних платьицах, а Маша, смеясь, подзывала его: «Ну, пойдем!», но ноги Питера окончательно сковало, и той ночью, когда он лежал возле Маши в их номере в отеле, его мышцы болели так сильно, что он не мог пошевелить ногами.
Поезд запыхтел в каких-нибудь нескольких дюймах от его лица и остановился. Питер зажмурился, из глаз потекли слезы. Люди обходили его, пробираясь к поезду: сначала вежливо, а потом, когда до отправления оставалось все меньше времени, толкаясь и пихаясь. «Что за задержка, приятель?» – говорили они, а потом: «Видимо, он очень сильно обрадовался». Было слишком поздно. Питер мог дождаться следующего поезда или следующего после того; он мог стоять на этой платформе, пока тысячи поездов будут прибывать и убывать, но он не смог бы прыгнуть и присоединиться к своим родным, потому что он был, как сказал его отец, рохлей; потому что он был, как заметил кузен Сол, слишком слаб, слишком пассивен и нерешителен, чтобы быть полезным хоть кому-нибудь, не говоря уж о его семье.
– Посадка заааканчивается! – прокричал проводник, и какой-то мужчина, пробегая мимо, толкнул Питера и бросил: «Эй, приятель, тут вообще-то кому-то на поезд надо». Питер извинился на английском. Он открыл глаза и вытер лицо. Затем, как он делал всю свою жизнь, он позволил течению подхватить его, и, несомый инерцией чужих людей, вошел в вагон.