И тут на меня нашло затмение — на какое-то мгновение я поверила, что моя дочь воровка. Я не прощу себе этого никогда в жизни.
У меня потемнело в глазах и я разрыдалась, сев на пол прямо на пороге комнаты. Господи, пронеслось у меня в голове, всё пропало. Как я буду теперь с этим жить? Мой мир, который я так тщательно строила и всеми силами оберегала, рухнул в одно мгновенье. У меня было чувство такой страшной потери, как если бы самый близкий человек внезапно умер прямо на моих глазах.
Собака проскользнула в комнату мимо меня, скорчившейся на пороге и, встав на задние лапы, стала внимательно обнюхивать целлофан, видимо, неплотно закрытый.
Я поднялась и приблизилась к письменному столу. И только тут я заметила записку, на которой лежал пакет. Я поднесла её к глазам и начала читать сквозь слёзы.
«Мама, — было нацарапано в ней Машиным почерком, — я знала, что ты придёшь в мою комнату с обыском. И была права. Кольцо я нашла вчера вечером в Доллиных экскрементах. Так как, в отличии от тебя и твоей подруги, поняла, куда оно могло деться. Если ты мне не веришь, значит у нас с тобой есть огромная проблема. А на твою подругу мне плевать навсегда! М.»
У меня от счастья чуть не разорвалось сердце. А в следующее мгновенье, от стыда. Мне никогда ещё не было за себя так мучительно стыдно. Как будто это меня только что схватили за руку, пойманную на воровстве при всём честном народе.
Открыв пакет, я увидела, что кольцо вымазано чем-то коричневым и, понюхав, поняла, чем.
И здесь я совершила один из самых трусливых поступков в своей жизни. Я положила записку на место, на неё пакет и, постаравшись замести все следы моего пребывания, вышла из комнаты.
Вечером, вернувшись из школы, зажав двумя пальцами проклятый пакет, Маша зашла в мою комнату, где я сидела за компьютером.
— Вот оно, ваше кольцо! — сказала она брезгливо. — Я нашла его вчера в Доллиных какашках. Потому что знала, где оно должно быть (она сделала ударение на этих двух словах, давая мне понять, что именно они были самыми важными).
— Ну и хорошо, — сказала я спокойным голосом (тщательно подготовившись к этому заранее). — Я знала, что оно найдётся где-нибудь. Иначе и быть не могло.
Я тут же отвезла пакет, в том виде, в каком он был, Ксении, написав ей, уже от себя, краткое письмо с объяснениями (добавив, что мне всё равно, верит она в них, или нет) и объявлением о разрыве наших отношений. Я вручила это всё ей молча, прямо на пороге её квартиры, потом, повернувшись села обратно в лифт, дверцу которого я предусмотрительно оставила незакрытой, и уехала. Она даже не попыталась меня задержать.
Это был последний раз, когда мы виделись по личному поводу. В дальнейшем нам пришлось ещё увидеться несколько раз, но исключительно в силу обстоятельств, требующих нашего взаимного присутствия. Это был конец нашей двадцатипятилетней дружбы.
Должна признаться, что для меня это было большой потерей. Думаю, что она отнеслась к этому гораздо проще.
Неужели и это всё заранее существовало (существует и всегда будет существовать) в этой бесчеловечной Суперголограмме?
4
Дальше наступает самая грустная часть моего повествования. Я принималась писать ее несколько раз, каждый раз бросая от беспомощности, понимая, что не в моих это силах выразить словами невыразимое. Да и вправе ли я пытаться выразить чувства других в трагические, экстремальные моменты их жизни пером на бумаге, глядя на происходящее со стороны. Оставив попытки лирических отступлений и каких бы то ни было эмоциональных свидетельств, я решила описать в этой части только факты, прибегнув к хроникёрскому стилю репортажа.
Нике сделали первую часть операции — забор её собственного костного мозга. И теперь она ждала второй, главной части — обратной подсадки.
Арсений буквально валился с ног. Он проводил там, у её окна, почти всё время. Они общались записочками, причём его, перед тем как попасть к ней, предварительно обрабатывались. Иногда мне удавалось вытащить его поесть в ближайший пищеблок или посидеть в маленьком парке при госпитале.
Он пребывал в каком-то пограничном состоянии, в который, говорят, погружают пациентов для медицинского гипноза (я даже подумала, не поработали ли с ним) — между сном и реальностью, в котором чувства переставали существовать, застыв на точке, когда их ещё можно было вынести; минута превращалась в бессчетное множество часов и, наоборот, день пролетал как мгновение.
— Когда-то, много лет назад, я был счастлив. А Ника была здорова, — сказал он мне как-то, когда мы сидели с ним всё на той же коричневой лавке под окнами Никиной палаты. И, помолчав: — Вечность — это разделённые чувства. — И вдруг, схватив меня за руку, и с отчаянием в глазах: — Ты думаешь я могу умереть… если умрёт она?.. Имею право?
— Нет! Нет! И нет! — я понимала, что вопрос был риторическим, что он не спрашивает совета, а говорит с самим собой. — Что бы ни случилось, это твоя жизнь. И ты должен прожить её до конца.
— До счастливой старости? — усмехнулся он. — И кому это ведомо, где он, этот конец?
— Я уверена, что Ника поправится — материнство очень сильный стимул, включатся все силы её организма.
Он посмотрел на меня с выражением взрослого человека, понимающего, что есть вещи, которые ребёнку объяснить невозможно. Да и незачем. В его глазах была такая тоска, что казалось, он видит не только обозримое будущее, но и намного дальше.
— А ребёнок? Неужели тебе не интересно, каким он вырастит?
— Нет. Не интересно. Я анормален. Я не хочу детей. Во всяком случае, своих. Я готов был усыновить и воспитать некоторых из тех несчастных, которые уже родились в этом бессмысленном, коварном и жестоком сообществе, называемом человечеством, но никак не добавлять в него своих.
— Но ты не можешь говорить об этом всерьёз! — взмолилась я. — Сегодня не кончают жизнь из-за любви!
Он опять посмотрел на меня этим своим отстранённым взглядом.
«Жизнь есть только сон, увиденный во сне», — процитировал он кого-то. И потом: — Самое смешное, что я с самого начала знал, что мы с ней не жильцы на этом свете, каждый в отдельности. А уж вместе, тем более.
И я подумала, кто я такая, чтобы судить? Чтобы искать резоны и объяснения тому, что было выше моего понимания, тому, что мне, к счастью (или к несчастью), не дано было пережить самой. Это было явление не из обыденной жизни.
И я, уже в который раз, подумала, что та его история про «индийского друга», не была ли она его собственной историей? Я ведь действительно тогда на время потеряла его из виду. А Ксения — тем более. Может, это он жёг себе руки? Может, это его увезли в психиатрическую клинику, где он провёл несколько месяцев в вегетативном состоянии? И потом, вылечившись (или подлечившись), рассказал свою историю, но про «другого»?
И я его спросила. Не свою ли собственную историю он мне рассказал? Ну, за исключением анатомических подробностей.