Какая-то правда в этом была, пусть и путаная, с большой натяжкой. Адвокат натаскивал меня на эту версию методично, безжалостно – так строгий учитель старой школы вдалбливает латинские склонения отстающему ученику. Сперва я наотрез отказался давать показания в суде. Не только и не столько из-за того, о чем говорил Рафферти, мол, если дойдет до суда, вам крышка. Все было гораздо проще. Испортить мое и без того паршивое настроение могло очень немногое, и необходимость в мельчайших подробностях расписывать всю эту хрень перед родными, друзьями, Мелиссой, разномастными журналистами и целым светом значилась в списке первым пунктом.
Но адвокат талдычил, что это единственный мой шанс избежать обвинения в преднамеренном убийстве, а следовательно, и пожизненного заключения, и в конце концов я сдался. Я думаю – или мне просто хочется так думать, – что ради родителей. Никак не мог отделаться от картины: мама входит в Дом с плющом – Тоби? Тоби, что с тобой? – из распахнутой в сад двери тянет холодом, на земле что-то лежит, ужас, головокружительный страх, когда она узнает Рафферти, бежит по пыльным комнатам и темным лестницам, кричит, осекается и видит меня, я же отчаянно стараюсь умереть прямо у нее на глазах, да вот никак не пересеку последнюю черту.
В общем, я поднялся на трибуну, оголился, вывернул душу наизнанку, сплясал перед всем светом. Я трясся и задыхался, когда мой адвокат шаг за шагом заставил меня описывать ограбление. Пробирался на ощупь сквозь мельчайшие подробности всех унизительных последствий (А что было, когда вы попытались в одиночку выйти на улицу? А когда компания, выпустившая вашу кредитную карту, спросила ваше второе имя, вы не смогли его вспомнить, верно? Ваше обвисшее веко – это же результат…). Я терялся, переспрашивал. Когда кто-то уронил записную книжку, я дернулся. Рассказывая о смерти Хьюго, я то и дело запинался, у меня заплетался язык; описывая драку с Рафферти, я запутался окончательно, так что адвокат попросил сделать перерыв. Я старался не смотреть на присяжных, оценивавших, идиот я или только прикидываюсь, на красивую большеглазую блондинку в первом ряду, которая не сводила с меня жалостливого взгляда. На перекрестном допросе прокурор насел было на меня, пытаясь доказать, что я притворяюсь, но быстро пошел на попятный, когда стало ясно, что я и правда на грани срыва.
Версия обвинения заключалась в том, что из-за смерти Хьюго я затаил на Рафферти злобу, и когда он пришел ко мне в поисках доказательств, которые утвердили бы за Хьюго дурную славу, я не выдержал и набросился на него. Какая-то доля истины в этом была, но присяжные, просовещавшись без малого три дня, предпочли версию моего адвоката. Ни у кого не возникло сомнений, что я не в своем уме. Я же усмехнулся про себя: как раз то, что, по мнению Рафферти, должно было меня погубить, – заплетающийся язык, нервное поведение, взгляд в пустоту, неспособность сосредоточиться – в конечном счете меня спасло. Вердикт (одиннадцать к одному: был среди присяжных какой-то бритый налысо здоровяк, буравивший меня усталым недоверчивым взглядом): непредумышленное убийство по причине ограниченной вменяемости.
Такой вердикт, как объяснил мне адвокат, означал, что судья волен вынести любой приговор, от условного освобождения до пожизненного заключения. Мне повезло. Спустить мне с рук убийство детектива судья не мог, однако принял во внимание мое безупречное досье, бесспорную возможность принести пользу обществу, поддержку семьи (с моим отцом и Филом он был знаком по работе, хотя и шапочно, так что брать самоотвод ему не потребовалось), а также и то, что в силу моего социального происхождения и психического состояния в тюрьме мне придется слишком трудно. Он приговорил меня к двенадцати годам, десять из них условно, и отправил в Центральную психиатрическую больницу, чтобы я после необходимого курса лечения сумел-таки стать полезным членом общества. Я и без Сюзанны понимал, что будь я гопником в спортивном костюме и родись я в семействе сидящего на пособии быдла, все могло бы обернуться совершенно иначе.
Сюзанна несколько раз навещала меня в больнице. Когда приехала в первый раз, я решил, что ей хочется выяснить, не собираюсь ли я рассказать психиатрам о них с Леоном. Я не собирался. Не из любви, благородства и прочего и не из добродушной беспечности, с которой покрывал Тирнана, мол, почему бы и нет, никому от этого хуже не будет, а потому лишь, что не хотел множить и без того серьезный ущерб. И если хоть что-то можно спасти, почему бы не попытаться?
Сюзанна выглядела хорошо. Она приехала прямо из колледжа, в голубой футболке, обтягивающих джинсах и старых кроссовках – юная энергичная студентка. В комнате для посещений – замызганные кресла в пятнах от чая и жвачки, привинченный к полу журнальный столик, на стенах нарисованные пациентами на сеансах художественной терапии кособокие цветочные горшки, при виде которых отчего-то делалось неуютно, – она казалась пришелицей из другого, светлого мира, впрочем, как и все посетители.
Она не стала меня обнимать.
– Выглядишь лучше. Наверное, спишь хорошо.
– Спасибо. Мне дают таблетки.
Я так и не простил Сюзанну. Она, конечно, сказала бы, что просто хотела нас всех защитить и не ее вина, что мне взбрело в голову избить копа, но мне трудно было с нею согласиться.
– Как тебе тут?
– Нормально, – ответил я и не соврал.
Первые недели дались мучительно. Неусыпная забота, как бы пациент не покончил с собой, – матрас на голом полу, оконце в железной двери, удушливая жара, свет не гасят ни на минуту – и здорового-то навела бы на мысли о самоубийстве. Все на тебя смотрят, и не разберешь, о чем они думают, отовсюду исходит угроза, только повернись как-нибудь не так – и доктора тебя тут же обколют до овощного состояния, или вдруг кому-то из пациентов почудится, что ты сам сатана и нужно оторвать тебе голову. Несмолкаемый шум, вечно кто-то кричит, стучит, поет, в голых стенах больницы все эти звуки оглушают. Вдобавок вдруг осознаешь, что ты здесь бессрочно, два года, назначенные судьей, лишь иллюзия, доктора решат, излечился ты или нет, когда тебя выпускать – может, через много лет, а может, никогда.
Но потом первое потрясение прошло, я освоился. Никто не пытался обглодать мне лицо или обколоть до кататонии. У меня была отдельная палата (крошечная, слишком жарко натопленная, в облупленной краске), а поскольку особой опасности я, видимо, не представлял, мне разрешали гулять по территории больницы и делать физические упражнения. И даже бессрочное заключение почти перестало меня страшить, как только я понял, что, в общем-то, никуда особенно и не рвусь.
– Том передавал тебе привет, – сказала Сюзанна. – И дети. Мы с Салли испекли печенье, но его отобрал не то медбрат, не то охранник.
– Ага. Мало ли, может, вы туда наркотиков напихали. Или бритву засунули.
– Точно. Надо было догадаться. – Она посмотрела на камеру, висевшую безо всякого прикрытия в углу под потолком. – Мама с папой тоже передавали тебе привет. И Мириам с Оливером. Мириам желает тебе скорейшего выздоровления. Она посмотрела в интернете, через полгода ты сможешь подать прошение об освобождении, и надеется, что к Рождеству ты уже будешь дома.