Стоило ей войти в палату, и меня тут же подмывало устроить скандал. И последствия травмы головы ничуть этому не мешали, даже напротив: обычно я не мог связать и двух слов, во время ссоры же меня было не заткнуть, гадости так и лились. Один-единственный мамин промах, фраза, взгляд, вызвавший раздражение, – я бы под дулом пистолета не сумел объяснить, почему именно эти вещи так меня задели, – и начиналось.
– Я персики принесла. Хочешь персик? Давай помою…
– Нет. Спасибо. Я не голоден.
– А еще, – настроясь на жизнерадостную волну, мама наклонилась и принялась рыться в стоявшем возле ее стула битком набитом пластиковом пакете, – я купила претцели. Будешь? Те маленькие, которые ты любил…
– Я же сказал. Я не голоден.
– Ладно. Хорошо. Я их оставлю тут, потом съешь.
Меня тошнило от сквозившего в ее взгляде смирения великомученицы.
– Что смотришь? Можно не смотреть на меня так?
– Как – так? – с каменным лицом уточнила мама. (Бедный Тоби не в себе, нужно проявить к нему снисхождение, бедняжка сам не знает, что говорит…) – Ты получил серьезную травму. Я читала, что в таком состоянии совершенно естественно…
– Я отдаю себе отчет в том, что говорю. Я же не овощ. Я не пускаю слюни в сливовое пюре. А ты, значит, оповестила всех, что я не в себе? Поэтому ко мне никто не заходит? Сюзанна с Леоном даже не позвонили…
Мама часто заморгала, уставясь поверх моего уха в окно, из которого лился свет. Я вдруг с отвращением понял, что она с трудом сдерживает слезы, и с не меньшим отвращением подумал: посмеет разреветься – выгоню нахрен из палаты.
– Я им сказала только, что ты пока неважно себя чувствуешь. Мне показалось, тебе не хочется ни с кем общаться.
– То есть ты даже не удосужилась поинтересоваться, что я об этом думаю? Просто взяла и решила, что я совершенно не в себе и неспособен самостоятельно принять столь серьезное решение?
На самом же деле я обрадовался, что можно обвинить маму. Общаться с кузенами мне не хотелось, но мы выросли вместе, и хотя давно уже не были неразлучны – с Сюзанной мы виделись несколько раз в год, на Рождество и дни рождения, с Леоном и вовсе один раз в год, когда он приезжал из Амстердама, Барселоны или другого временного места обитания, – все равно их равнодушие меня задело.
– Если ты кого-то хочешь видеть, я могу…
– Если я захочу их видеть, то сам им об этом сообщу. Или ты полагаешь, что я превратился в полного идиота и даже такого не осилю? И мамочке нужно звонить моим друзьям, чтобы зашли ко мне поиграть, как в детском саду?
– Хорошо, – с приводящим меня в исступление спокойствием и заботой ответила мама, сцепив руки, лежавшие на коленях, – тогда что прикажешь им отвечать, если спросят о тебе? Они все гуглят травмы мозга, поиск выдает огромное количество последствий, они не знают, что…
– Ничего им не говори. Ничего. – Я представил, как родственнички, точно муравьи, облепили и жрут мой труп – тетя Луиза корчит умильные гримасы сочувствия, тетя Мириам рассуждает о том, что у меня заблокированы чакры, дядя Оливер пересказывает чушь из Википедии, а дядя Фил глубокомысленно кивает, – и от такого зрелища захотелось кому-нибудь врезать. – Или вот что, скажи им, что я совершенно здоров и пусть не лезут не в свое дело. Ладно?
– Они беспокоятся о тебе. И всего лишь…
– Ах ты черт, прости, пожалуйста, то есть ты хочешь сказать, что это жестоко по отношению к ним? Они страдают?
И так далее и тому подобное. Я никогда никого не мучил, даже в школе, где ходил в любимчиках и где мне наверняка сошло бы с рук что угодно, я никогда ни над кем не издевался. Теперь же поймал себя на том, что, сознавая собственную низость, задыхаюсь от лютого восторга, вызванного тем, что я заполучил новое оружие, хотя пока и не понял, как именно оно мне поможет (разве что, когда в следующий раз ко мне ворвутся грабители, сражу их наповал сарказмом), и если прежде мне нравилось быть добрым человеком, теперь это ощущение испарилось и я никак не мог его отыскать, словно оно было погребено под черными дымящимися развалинами, так что к маминому уходу мы оба успевали измучиться.
Вечерами меня навещал отец. Он солиситор, вечно, сколько я его помню, в делах, консультирует барристеров по всяким запутанным финансовым вопросам; отец приходил прямо с работы, внося с собой невозмутимую, понятную лишь посвященным атмосферу дорогих костюмов и полусекретной информации, шлейф которой в моем детстве каждый вечер тянулся за ним через порог нашего дома. В отличие от мамы, он сразу замечал, что я не в настроении и не хочу разговаривать, меня же совершенно не тянуло затевать с ним ссоры, в которых не бывает победителей, – не то что с мамой. Обычно он задавал мне несколько вежливых вопросов – как себя чувствуешь, не нужно ли чего, – доставал из кармана пальто свернутую в трубочку потрепанную книгу в бумажной обложке (Вудхауса или Томаса Кенилли), усаживался в кресло для посетителей и молча читал несколько часов подряд. Если в той ситуации мне и удавалось отыскать что-то спокойное, умиротворяющее, то, пожалуй, это папины визиты: мерный шелест страниц, изредка тихий смешок, четкий абрис его профиля на фоне темнеющего окна. При нем я частенько засыпал и спал крепко, тогда как в другие дни спал беспокойно и чутко, а сон мой омрачали дурные воспоминания и страх не проснуться.
Мелисса наведывалась ко мне всякий раз, когда ей удавалось днем оставить на кого-нибудь магазин, пусть даже на часок, и обязательно приходила по вечерам. Если честно, первого ее визита я ждал с ужасом. От меня воняло потом, какой-то химией, на мне по-прежнему была больничная рубаха, – в общем, я и сам понимал, что выгляжу хреново. Дотащившись до ванной и взглянув на себя в зеркало, я вздрогнул от изумления. Я привык считать себя симпатичным и нравиться с первого взгляда практически всем – густые прямые светлые волосы, ярко-голубые глаза, открытое, чуть детское лицо сразу же вызывали симпатию как у девушек, так и у парней. Другое дело – этот чувак в засиженном мухами зеркале. Слева грязно-бурые свалявшиеся патлы, по обритой справа голове тянется уродливый красный шрам в толстых хирургических скобках. Одно веко набрякло, как у торчка, распухшая челюсть в синяках, от верхнего переднего зуба откололся большой кусок эмали, губа заплыла. Я даже похудел, при том что и так-то не был толстым, теперь же у меня запали щеки и я стал смахивать на какого-то жуткого заморыша, которого срочно требуется подкормить. Лицо с недельной щетиной казалось грязным, глаза покраснели, взгляд рассеянный, в пустоту, – не то дебил, не то психопат. В общем, выглядел я как бомж из фильмов о зомби, которого прикончат в первые же полчаса.
И тут входит Мелисса в воздушных золотистых кудрях и летящем цветастом платье, волшебное создание из горнего мира бабочек и росных трав. Я понимал: стоит ей только увидеть эту казенную палату и меня – кого методично, целенаправленно лишили всего мало-мальски ценного, кто сохранил лишь простейшие функции, жидкости и телесный смрад, бесстыдно выставленные напоказ, – и она никогда уже не посмотрит на меня прежними глазами. Я не боялся, что Мелисса развернется и убежит, – несмотря на всю свою нежность, она стойкая, надежная, верная, и не в ее правилах бросать парня с черепно-мозговой травмой, когда тот лежит под капельницей, – однако же я приготовился к гримасе ужаса на ее лице, к тому, что она, стиснув зубы, примется решительно выполнять свой долг.