Впрочем, для написания «Апофегея» имелся и ещё один мотив. О нём расскажу подробнее. Иные критики, в советский период обслуживавшие коммунистическую идеологию с подобострастием брадобреев, нас теперь уверяют, будто вся советская литература – это унылый соцреализм, не имеющий ничего общего с жизнью. Враньё. Враньё даже в отношении самых мрачных времён, а уж о позднем, ослабившем идеологическую хватку режиме и говорить нечего. Ну какие соцреалисты – Шолохов, Катаев, Ильф и Петров, Пильняк, Платонов, Леонов, Белов, Астафьев, Распутин, Солоухин, Трифонов, Вампилов?.. Никакие. Другое дело, существовало несколько, так сказать, табуированных зон, где отечественная литература вдруг кубарем скатывалась со своих высот и начинала улыбчиво заискивать перед властями предержащими, как официант перед недовольным клиентом со связями. Речь о темах, которые искони считались политически важными. Что-то вроде строго охраняемой рощицы посреди общедоступного лесного массива. «Вы куда?» – «Туда!» – «Туда нельзя!» – «Почему?» – «Потому! Проходите, не задерживайтесь!» Собственно, художественным рассекречиванием таких закрытых зон я и занимался в тот период: армия, комсомол, школа… Но самой секретно-табуированной была, конечно, партия.
В произведениях о ней продолжал господствовать давно осмеянный даже придворными критиками принцип «борьбы хорошего с лучшим». В потоке тогдашней довольно высокой литературы эти сочинения напоминали ломового извозчика, затесавшегося среди новеньких «Жигулей» на Новом Арбате. Если в книге появлялся не очень уж хороший партработник, мгновенно рядом с ним, играя желваками и честно глядя вперёд, возникал другой партработник – ну просто очень хороший. Реальная жизнь аппарата оказывалась практически вне литературного осмысления. Вышел, правда, в конце 1970-х роман хорошего сибирского прозаика, первого секретаря СП СССР Георгия Маркова «Грядущему веку», но читать его было трудно: тень пленумной риторики лежала даже на удачных страницах. В 1980-х годах в литературе первой попыткой реалистического исследования человека, вовлечённого в аппаратную жизнь, стала, извините за прямоту, моя повесть «ЧП районного масштаба». Но тогдашняя критика уткнулась в «антибюрократический» роман В. Маканина «Человек свиты», полный лукавых иносказаний, столь любимых советской кухонной фрондой. Критики часто предпочитают придуманный ими литературный процесс реальной литературе – подобно тому, как иные дамы предпочитают эротические фантазии полноценной интимной близости.
2. Вляпавшиеся во власть
Итак, я уселся за «Апофегей». Мне хотелось написать честную историю хорошего человека, пошедшего во власть. И я сделал это: в конце 1987 года начал, а в начале 1989-го закончил. Сочинял я, наблюдая битву Горбачёва с Ельциным, которого в ту пору представить себе президентом страны было так же невозможно, как ржавый танкер с дешёвым алжирским вином вообразить флагманом советского флота. Имелся ли прототип у Валерия Чистякова? Конечно. Даже несколько, но зрительно я представлял себе почему-то Валерия Бударина, он был первым секретарём Бауманского райкома комсомола в период моей недолгой работы в этой организации. В аппарате мой прототип не прижился, запил, опустился и был впоследствии зарезан в какой-то пьяной драке.
О прототипе БМП и говорить нечего, его сразу все расшифровали. Речь о тогдашнем народном любимце Борисе Ельцине, который в качестве первого секретаря МГК КПСС наводил ужас на функционеров своим продуманным жестоким хамством. Как редактор «Московского литератора», я был хорошо знаком с сотрудниками отдела культуры МГК КПСС и знал от них, что вытворял Ельцин в горкоме, как, не задумываясь, ломал людям судьбы. Рассказывали о нелепых решениях, которые он принимал спьяну. Уже тогда были очевидны его патологическая властность, мстительность, диктаторские замашки. Когда свердловского выдвиженца наконец убрали из Московского горкома, все вздохнули с облегчением, не подозревая, что это только начало его большой политической карьеры, стоившей нам страны. Сатирически изобразив в повести лютого градоначальника и дав персонажу прозвище БМП, я даже помыслить не мог, что первый президент России в августе 1991-го провозгласит победу демократии с танка, то есть почти с бронемашины пехоты.
Впрочем, мне пришлось впервые увидеть Ельцина гораздо раньше. В 1980 году в Свердловске проходил Всесоюзный слёт молодых писателей. По традиции с литературной сменой встречался руководитель региона. К тому времени я повидал и послушал немало первых секретарей областей и республик. Среди них были молчуны, говоруны, болтуны и действительно талантливые, оригинально мыслящие люди вроде полтавского Фёдора Моргуна – писателя и новатора сельского хозяйства. Но Ельцин буквально поразил нас своим самодовольным и агрессивным тупоумием.
– В такой серьёзной области – и такой дебил! – шепнул кто-то из нашей делегации.
В заключение он вручил нам номерные значки, представлявшие собой яшмовый силуэт славной области с городом Свердловском, обозначенным крошечным рубинчиком. Раздавая коробочки, Ельцин рокотал, что с таким значком на лацкане можно смело приходить в закрытую обкомовскую столовую и обедать. С общественным питанием тогда в СССР было не здорово. А вечером местные писатели отвели нас к тому месту, где стоял дом Ипатьева: там была расстреляна царская семья. Сровнял историческое здание с землёй по приказу из Москвы первый секретарь Свердловского обкома Ельцин – будущий отец русской демократии.
Я почему-то сразу почувствовал разрушительную угрозу, исходившую от этого человека. В своей карьерной устремлённости царь Борис напоминал огромную косилку, «сибирского цирюльника», срезающего любую голову на своём пути. Так оно впоследствии и оказалось. Мешает СССР в борьбе за власть? Да ну его – СССР! Надо сказать, главный редактор «Юности» Андрей Дмитриевич Дементьев проявил твёрдость, ставя «Апофегей» в номер, ибо многие в редакции были уже заражены ельцинской бациллой и активно выступали против публикации. Сопротивлялся Виктор Липатов, ставший к тому времени первым заместителем главреда. Кстати, после выхода журнала Ельцину, уже изгнанному из политбюро, но набиравшему вес в борьбе с КПСС, на встречах «трудящиеся» задавали вопрос, как он относится к повести «Апофегей». Будущий гарант резко отвечал: это провокация и гнусные происки партократов. Насмешки над первым российским президентом мне долго потом не могли простить, особенно либеральные критики и демократически нездоровые граждане. Да и не простили, по сути.
Повесть имела успех, была выпущена отдельной книгой гигантским даже по тем временам тиражом – полмиллиона экземпляров. С тех пор она переиздавалась (не соврать бы!) раз двадцать. Однако если кто-то полагает, будто успех пришёл к ней из-за того, что автор без прикрас описал судьбу партаппаратчика да ещё запустил сатирой в набиравшего очки народного любимца, он глубоко ошибается. На самом деле читательский восторг вызвала прежде всего смелая любовная линия, и я даже на некоторое время стал провозвестником возрождения эротики, бунинской традиции в отечественной словесности, умученной большевиками. Кто же знал, что вскоре появятся Виктор Ерофеев и Владимир Сорокин, для коих самая изысканная эротика – это непотребные надписи на стене сортира.
На некоторое время я стал признанным экспертом по части плотской любви. А предложенная персонажем повести Иванушкиным исконная классификация мужских достоинств (щекотун, запридух, подсердечник, убивец) передавалась из уст в уста. Школьные учительницы сетовали: мол, очень хотим включить вашу повесть в список внеклассного чтения, но боимся смутить подростков смелыми сценами. Хотя с сегодняшней точки зрения ничего там предосудительного, по-моему, нет. Ну, подумаешь, влюблённые называют альковные эксперименты «введением в языкознание», а естественную усталость после объятий «головокружением от успехов». Я не хотел оскорбить нравственность, я просто хотел вернуть в литературу плоть и здоровое раблезианство. Вот кусочек из моей статьи, опубликованной на страницах «Иностранной литературы» в рамках дискуссии о романе «Любовник леди Чаттерлей»: