Мой Петрушов понимает: объединения героическим прошлым уже недостаточно. Одного минувшего мало. Тем более что рукописи всё-таки горят, хотя в конце я оставляю призрачную надежду на то, что великий роман Пустырёва, возможно, уцелел… Между прочим, пермский прозаик Алексей Иванов в романе «Географ глобус пропил», написанном полтора десятилетия спустя после «Работы над ошибками», использовал этот мой сюжет, включая подробности личной жизни героя. В общем-то, для литературы дело обычное: прочитал где-то, забыл, а потом словно озарило. Бывает… Но тут есть одна любопытная деталь: пьющий географ Иванова пытается увлечь детей не высокой духовно-нравственной целью, как мой Петрушов, вдохновивший подростков поиском утраченного шедевра. Нет, он просто обещает ученикам в случае консенсуса интересный поход – вниз по реке Чусовой, кажется, на плотах. Тоже дело хорошее, но разницу, надеюсь, читателям разъяснять не надо. Ну и с ученицами у моего персонажа никаких заморочек не было и быть не могло. Я-то писал героя с себя.
Честно говоря, во время работы над повестью обо всех этих проклятых вопросах кризиса национальной идеологии я ещё не задумывался – просто вспоминал свой учительский опыт, впечатления, коллег, подруг, учеников… Наверное, это даже хорошо: меня вела жизненная и художественная логика, а не вычитанная концепция. Критика прежде всего оценила в «Работе над ошибками» тщательно выписанную «анатомию и физиологию» поздней советской школы. Но ощущение надвигающегося катастрофического неблагополучия, взаимного отчуждения поколений, разрыва связи времён, необходимой каждому обществу, она тоже уловила и отметила. А главное – это почувствовал читатель.
Споров вокруг «Работы над ошибками» было много. Как обычно, меня корили за ехидность и за то, что в описанном мной педагогическом коллективе слишком много недостатков. Математик Котик соблазняет практиканток, классная руководительница Гиря берёт у родителей подношения, директор Фоменко ради карьеры предаёт друга, а субтильный педагог Максим Эдуардович и вообще с учеником подрался… Кстати, этот эпизод я позаимствовал из своего педагогического опыта: лично останавливал коллеге кровь из носа, разбитого учеником. О, это был скандал на весь район! А вот в «Гипсовом трубаче», законченном в 2012 году, мой герой Кокотов, тоже поработавший в школе, повествует о подобных классных побоищах как о почти рядовых эпизодах.
Вывод напрашивался сам собой – советское учительство в упадке. А ведь сколько говорено-переговорено: нельзя на основе художественного произведения давать системную оценку обществу. Ну разве, к примеру, «Горе от ума» рисует объективную картину тогдашней России? Кто ж в таком случае победил Наполеона – Скалозуб, что ли? Если все члены тайных обществ были балбесами вроде Репетилова, то с чего так испугался Николай Первый, почти изгнавший родовитое русское дворянство из власти, заменив его остзейскими немцами? Кстати, «немецкий» вопрос в XIX веке волновал русское общество не меньше, а то и больше, чем чуть позже еврейский. Просто про это теперь забыли.
Литература чем-то похожа на кошку, норовящую всегда лечь на больное место хозяина. И в 1990-е годы, когда страна буквально билась в эпилептическом припадке духовного и материального саморазрушения, именно учителя, такие негероические герои моей «Работы над ошибками», спасли отечество. Да – спасли! Не получая порой даже своей мизерной зарплаты, они вставали у доски и учили детей, упорно отвергали дурацкие нововведения асмоловых из Министерства образования, потихоньку в чуланчики со швабрами складывали от греха подальше навязываемые «соросовские» пособия, учившие прежде всего нелюбви к своей родине… Эти подвижники тихо объясняли детям, что Бродский никогда не заменит Пушкина, а Гроссман – Шолохова. Они начали упорную борьбу с ЕГЭ, закончившуюся возвращением экзаменационных сочинений. Кстати, по долгу редакторской службы я заметил, что тексты новых авторов, учившихся в школе в пору господства ЕГЭ, отличаются редкой беспомощностью, даже способному литератору трудно преодолеть косноязычие, ставшее результатом учения без сочинений… Они, российские учителя, не побоюсь громких слов, спасли и продолжают спасать страну!
У повести «Работа над ошибками» оказалась счастливая судьба. На сегодняшний день она выдержала дюжину переизданий. В 1988-м на киевской киностудии им. А. Довженко Андреем Бенкендорфом (дальним потомком того самого шефа жандармов) был снят одноимённый фильм. На главную роль режиссёр пригласил дебютанта Евгения Князева, ныне народного артиста России. В целом фильм передаёт проблематику и настроение повести, но всё-таки далёк от оригинала. К тому же герой получился у режиссёра и актёра вялым, неубедительным, аморфным; он ни разу в фильме не ведёт урок в прямом смысле этого слова: не говорит о своём предмете – русской литературе, а потому совершенно непонятно, как ему удаётся держать внимание класса и быть интересным для своих учеников. Зато с прилежанием снята сцена мытья старшеклассниц в душе. Голизна хлынула на истомившийся без эротики советский экран!
Зато вскоре после выхода повести режиссёр Станислав Митин поставил «Работу над ошибками» в ленинградском ТЮЗе им. Брянцева. Спектакль шёл с большим успехом, на аншлагах, и, что характерно, по окончании прямо в зрительном зале устраивались горячие обсуждения, длившиеся порой до ночи. Высказывались и восторженные, и уничтожающие оценки. Говорили и учителя, и школьники… Но мне почему-то запомнилась девочка лет тринадцати. Она встала и, глядя на меня полными слёз глазами, сказала вдруг:
– Вы всё правильно описали… Но во что же тогда верить?
– В себя! – весело ответил я, уже поднаторевший в перестроечных дискуссиях.
– Как же верить в себя, если ни во что не веришь? – спросила она и заплакала от волнения.
Потом, вспоминая эту юную зрительницу, я успокаивал себя тем, что в обществе уже началась неизбежная смена символов веры, что таков объективный процесс обновления, а я, будучи реалистом, просто отразил его в своих книгах. Но, честно говоря, в том, что на смену наивной, устаревшей вере пришёл культ неверия, постмодернистским пофигизмом поразивший общество, виновата, конечно, и интеллигенция, в особенности гуманитарная. Она, если продолжить рискованное сравнение с кошкой, уже не ложилась на больные места, а в упоении их расцарапывала, рвала в клочья. Да, умом я понимаю, что советскую власть в конечном счёте погубило небрежение опытом дореволюционной России, ценностями православной цивилизации, погубила та жестокость, с которой был разрушен уклад жизни в 1917-м, та неумолимость, с которой гнали людей в счастье. А потом, в разгар смуты, когда, наоборот, надо было употребить силу, власть вдруг проявила какую-то предобморочную мягкотелость.
Крайностей, наверное, всё-таки можно было избежать, если бы гуманитарная интеллигенция – мозг нации, не повела себя как, простите, козёл-провокатор, заманивающий стадо на заклание. Мыслящий слой не смог предложить взамен обветшалых советских идеалов ничего, кроме красивых фраз о свободе слова, предпринимательства и общечеловеческих ценностях, в чём сам ни черта не разбирался. Свобода – дело, конечно, хорошее, но, боюсь, смысла во всём этом не больше, чем в прежних лозунгах о мировой революции и пролетарском интернационализме. Новый, демократический миф так же далёк от сути нашей русской цивилизации, как и прежний, советский. А может, и ещё дальше… Да и сама свобода, как мне теперь кажется, это всего лишь приемлемая степень принуждения.