Обратите внимание также, что рассмотренные нами адаптивные роли для искусства — оттачивание инновационных навыков и укрепление социальных связей — работают в тандеме. Инновации — пехотинцы творческого начала. Групповая сплоченность — армия внедрения. Успех в нескончаемой борьбе за выживание требует и того и другого: нужны творческие идеи, которые успешно воплощаются в жизнь. То, что искусство является связующим звеном между ними, предполагает адаптивную роль куда более серьезную, нежели просто нажимание на кнопки удовольствия. Возможно, конечно, что искусство — адаптивно бесполезный, но очень приятный побочный продукт большого мозга, вмещающего творческий разум, но многие исследователи считают это недостаточным для объяснения способности искусства формировать наши отношения с реальностью. Брайан Бойд сформулировал это сжато и точно: «Оттачивая и укрепляя нашу социальность, повышая нашу готовность к использованию ресурсов воображения и нашу уверенность в том, что жизнь строится на наших условиях, искусство фундаментально меняет отношение к окружающему миру»19.
Я лично считаю, что оттачивание изобретательности, развитие творческого начала, расширение кругозора и выстраивание групповой сплоченности дают нам четкое представление о том, какую роль искусство играло в естественном отборе. С этой точки зрения искусство вместе с языком, рассказом, мифом и религией является средством, при помощи которого человеческий разум мыслит символически, рассуждает парадоксально, воображает свободно и работает сплоченно. С течением времени именно эти способности породили наш культурно-, научно- и технически богатый мир. При всем при том, даже если ваш взгляд на эволюционную роль искусства склоняется к кремовым десертам, мы, безусловно, сойдемся на том, что искусство во множестве своих проявлений постоянно присутствовало в человеческой истории и что его присутствие имело немалую ценность. Это означает, что внутренний мир и социальные взаимодействия обретают новые формы реализации, в которых фактуальная информация, передаваемая посредством языка, не занимает преимущественного положения.
Что это говорит нам об искусстве и истине?
Искусство и истина
Лет 20 назад, в один из великолепных осенних дней, когда листья горят на солнце красным и темно-оранжевым, я ехал один по шоссе из Нью-Йорка в наш загородный дом, когда вдруг, будто из ниоткуда, на дорогу выскочила собака. Я ударил по тормозам, но за мгновение до остановки все же почувствовал, как сначала передние, а потом и задние колеса переехали несчастное животное. Выскочив из машины, я втащил собаку, которая была в сознании, но почти не двигалась, на пассажирское сиденье и поехал колесить по местным дорогам в поисках ветеринара. Через несколько минут собака каким-то образом умудрилась приподняться и сесть. Я положил ей на голову руку, которую она тут же, откинувшись назад, прижала всем телом к спинке сиденья. Я потянул руку. Она подняла на меня немигающий взгляд. Боль. Ужас. Смирение. Мне показалось, я увидел в ее глазах смесь всех этих чувств. Затем, прижавшись телом к моей руке еще сильнее, как будто ей невыносимо было уходить одной, она умерла.
Мне случалось переживать смерть домашних любимцев. На этот раз было иначе. Внезапно. Мощно. Жестоко. Со временем шок прошел, но тот последний момент остался со мной навсегда. Мое рациональное сознание понимает, что я вкладываю излишний смысл в печальное, но в общем-то обычное происшествие. И все же переход от жизни к смерти животного, встреченного мной случайно и погибшего от моей руки, хотя я действовал ненамеренно, произвел на меня поразительное и неожиданное впечатление. Он нес в себе какую-то истину. Не истину суждений. Не материальный факт. Не что-то, что можно было бы осмысленно измерить. Но в тот момент я почувствовал, что мое ощущение мира слегка изменилось.
Я могу назвать еще несколько ситуаций, которые, каждая на свой лад, произвели на меня аналогичное действие. Так было, когда я в первый раз взял на руки своего первенца; когда я лежал скорчившись в скальной расщелине в холмах близ Сан-Франциско, а надо мной бушевал ревущий ураган; когда я слушал, как моя маленькая дочка поет соло на школьном концерте; когда мне внезапно удалось решить уравнение, над которым я до этого бился не один месяц; когда наблюдал с берега реки Багмати, как непальская семья выполняла обряд сожжения покойника; когда в Тронхейме на лыжах съехал — нет, просвистел — вниз по склону, отмеченному двойным черным ромбом, и каким-то чудом остался жив. У вас наверняка имеется собственный список. Он есть у каждого из нас. Переживания, которые полностью захватывают наше внимание и вызывают эмоциональный отклик, мы ценим даже при отсутствии — а может быть, именно ввиду отсутствия — полностью рационального или словесного описания. Любопытно, ведь хотя моя собственная трудовая деятельность обычно очень прочно опирается на язык, но я не испытываю желания исследовать эти свои переживания словесно. Думая о них, я не ощущаю недостаточного понимания, при котором требовались бы лингвистические пояснения. Они расширяют мой мир, не нуждаясь в интерпретации. В эти моменты мой внутренний рассказчик понимает, что пора сделать паузу. Исследованная жизнь — это не обязательно жизнь, описанная словами.
Самые захватывающие произведения искусства способны вводить нас в возвышенное состояние сознания, сравнимое с состоянием, в которое вводят нас самые трогательные встречи реального мира, точно так же формируя и усиливая отношения с истиной. Обсуждение, анализ и интерпретация могут и дальше формировать эти переживания, но самые мощные из них не нуждаются в словесных посредниках. В самом деле, даже в тех жанрах искусства, которые основаны на использовании языка, именно работа воображения и ощущения, в самых трогательных моментах, оставляют наиболее долговременные следы. Как элегантно написала поэтесса Джейн Хиршфилд, «когда писатель привносит в язык новый образ, который попадает точно в цель, область того, что мы можем узнать о существовании, расширяется»20. Нобелевский лауреат Сол Беллоу тоже говорит об уникальной способности искусства расширять область познаваемого: «Только искусство способно проникать сквозь то, что гордость, страсть, интеллект и привычка воздвигают со всех сторон — сквозь мнимую действительность нашего мира. Ведь существует иная, настоящая действительность. И эта действительность все время посылает нам сигналы, которые мы без помощи искусства не способны воспринять». А без этой иной реальности, замечает Беллоу, конкретизируя мысли, высказанные Прустом, существование сводится к «терминологии для практических целей, которые мы неверно называем жизнью»21.
Выживание зависит от накопления информации, точно описывающей окружающий мир. А прогресс в традиционном смысле, то есть повышение контроля над окружающим миром, требует ясного понимания того, как эта информация вписывается в природные механизмы. Это сырье для формирования практических целей. Это основа того, что мы называем объективной истиной и часто связываем с научным взглядом на мир. Но каким бы всесторонним такое знание ни было, оно никогда не сможет дать исчерпывающего описания человеческих переживаний. Художественная истина затрагивает особый слой; она рассказывает высокоуровневую историю, которая, говоря словами Джозефа Конрада, «апеллирует к той части нашего существа, что не зависит от мудрости» и обращается вместо этого к «нашей способности радоваться и удивляться, к чувству тайны, окружающей наши жизни; к нашему чувству жалости, красоты и боли; к скрытому чувству братства со всеми живыми существами, в мечтах, в радости, в горе, в стремлениях, в иллюзиях, в надежде, в страхе. что связывает воедино все человечество — мертвых с живыми, а живых с нерожденными»22.