Мне вспоминается один из блестящих оборотов, цитируемый как образец во многих произведениях, отличающихся вкусом, и даже в «Трактате об образовании» покойного г. Роллена
[185]. Этот отрывок взят из прекрасной речи Флешье
[186], произнесенной над гробом великого Тюренна. Поистине, в сей надгробной речи Флешье почти сравнялся с непревзойденным Боссюэ
[187], которого я называл и называю единственным красноречивым человеком среди множества писателей изящных, но мне кажется, что епископу Мо не следовало употреблять оборота, о котором я говорю. Вот он:
«Могущественные враги Франции, вы живы, и дух христианского милосердия запрещает мне желать вам смерти…» и т. д. «Вы живы, а я с этой кафедры оплакиваю мудрого и добродетельного военачальника, чьи намерения были чисты» и т. д.
Подобное обращение было бы к месту в Риме
[188] времен гражданской войны после убийства Помпея или в Лондоне, после казни Карла I, ибо в обоих случаях действительно речь шла об интересах Помпея и Карла I. Но приличествует ли высказывать с кафедры в изящной форме пожелание смерти императору, испанскому королю и имперским князьям-выборщикам, положив на другую чашей весов военачальника, преданного королю, их противнику? Надлежит ли сравнивать устремления военачальника, единственный смысл которых – ревностное усердие монарху, с политическими интересами коронованных особ, врагу которых он служил? Что сказали бы о немце, желающем смерти королю Франции в связи с потерей генерала Мерси
[189], чистоту устремлений которого никто не ставит под сомнение? Почему же все риторы неизменно превозносили эту фигуру? Да потому, что фигура сама по себе прекрасна и патетична, они не обращали, однако, внимания на сущность и сообразие мысли. Плутарх сказал бы Флешье: «Ты сказал метко, да не к месту».
Возвращаюсь к моему парадоксу, что все эти блестки, именуемые остроумием, не к месту в великих произведениях, созданных, чтобы просвещать или трогать. Я сказал бы даже, что их следует изгнать также из оперы. Музыка выражает страсти, чувства, образы, но существуют ли аккорды, могущие передать эпиграмму? Кино был порой небрежен, но всегда естествен.
Из всех наших балетов наиболее изукрашен – или скорее отягощен – этим эппиграматическим умом «Триумф искусств», сочиненный человеком любезным
[190], отличавшимся тонкостью мысли и выражения; но он, злоупотребив дарованием, отчасти способствовал упадку литературы в пору, последовавшую за веком Людовика XIV. В его балете Пигмалион, оживив статую, говорит ей:
Движеньем первым ты призналась мне в любви.
Помню, в юности мне доводилось выслушивать восторженные отзывы об этой строке. Но кто не заметит, что движение тела статуи здесь спутано с движением сердца, и что фраза грешит против законов языка, что это, в сущности, острота, шутка? Как могло случиться, что человеку, обладавшему таким умом, не хватило его, чтобы избежать столь явного промаха? Тот же автор, презиравший Гомера и переводивший его в искрением убеждении, что своим переводом улучшает греческого поэта, а сокращая, делает его удобочитаемым, вздумал придать Гомеру остроумие. Именно у него в момент появления Ахилла, помирившегося с соплеменниками и готового к мести, весь греческий лагерь восклицает:
Ахилл непобедим, коль победил Ахилла.
Нужно быть поистине влюбленным в остроумие, чтобы вложить каламбур в уста пятидесяти тысяч воинов.
Подобная игра воображения, остроты, прихотливые обороты, меткие шуточки, оборванные на полуслове изречения, надуманные просторечия, на которые ныне не скупятся, уместны лишь в небольших произведениях, предназначаемых для развлечения. Фасад Лувра, созданный Перро
[191], прост и величествен. Мелкие украшения не повредят изяществу кабинета. Острите, как хотите – или как можете, – в мадригале, в легких стихах, в сцене комедии, ежели она не исполнена ни страсти, ни простодушия, в похвальном слове, в небольшом романе, в письме, где вы веселитесь сами, чтобы повеселить друзей.
Я отнюдь не ставлю в упрек Вуатюру, что его письма чересчур остроумны, напротив, я нахожу, что им недостает блеска, хотя он и усердствует изо всех сил. Говорят, учителя танцев неловко кланяются, ибо слишком стараются сделать свой поклон изящным. Думаю, что Вуатюр нередко оказывался в таком же положении: его лучшие письма лишены естественности, чувствуется, каких усилий ему стоило найти то, что само собой приходит на ум графу Антуану Гамильтону
[192], г-же де Севинье и другим дамам, которые, не задумываясь, пишут пустячки такого рода куда лучше, нежели Вуатюр, вкладывающий в них столько труда. Депрео, дерзнувший сравнить Вуатюра с Горацием в своих первых сатирах, переменил мнение, когда вкус его с возрастом созрел. Я знаю, что для дел нашего мира не суть важно, был или нет Вуатюр великим гением, принадлежит ли ему лишь несколько изящных писем или все его шутки должны быть сочтены за образец, но мы, люди, подвизающиеся на поприще искусства и любящие его, мы внимательно присматриваемся к тому, что прочим безразлично. Хороший вкус в литературе для нас столь же важен, как для женщин хороший вкус в убранстве, и если суждение не продиктовано пристрастием, можно, по-моему, смело утверждать, что у Вуатюра не так-то много вещей совершенных и что весь Маро
[193] легко сводится к нескольким хорошим страницам.