…Molle atque facetum
[158] Virgilio annuerunt gaudentes rure camoenae […]
Гомер никогда не исторгал слез. Истинный поэт, на мой взгляд, тот, кто тревожит душу и умиляет ее, остальные – лишь мастера красиво поговорить. Я далек от того, чтоб возводить это суждение в правило. «Я высказываю свое мнение, – говорит Монтень, – не потому, что оно правильно, но потому, что оно мое».
Если вы ищете у Лукана единства места и действия, вы его не найдете; но где бы вы нашли его? Если вы надеетесь ощутить волнение, ощутить интерес, не ждите этого от долгих и подробных описаний войны, суть которой передана весьма сухо, а образы напыщенны, но если вы жаждете глубоких мыслей, смелых и возвышенных философских речей, вы их найдете из всех древних авторов у одного Лукана. Нет ничего величественнее обращения Лабиенна к Катону у врат храма Юпитера-Аммона, если считать ответа самого Катона.
О Тассо
Буало порицал мишурный блеск Тассо
[160], но ежели в золотой ткани и есть сотня блесток ненастоящего золота, это простительно. В величественном мраморном чертоге, воздвигнутом Гомером, немало неотесанных камней. Буало это знал и чувствовал, но не говорил. Должно сохранять справедливость.
Отсылаем читателя к тому, что говорится о Тассо в «Опыте об эпической поэзии»
[161]. Здесь следует, однако, сказать, что итальянцы знают его стихи наизусть. Если в Венеции, сидя в ладье, кто-нибудь прочтет вслух один из стансов «Освобожденного Иерусалима», ему откликнется следующим стансом соседняя ладья.
Услышь Буало подобный концерт, он не нашелся бы, что ответить.
Тассо достаточно известен: не стану повторять здесь ни похвал, ни критических замечаний. Я уделю больше внимания Ариосто.
Об Ариосто
«Одиссея» Гомера представляется первоначальным образцом «Морганте»
[162], «Влюбленного Роланда»» и «Неистового Роланда»
[163], но, что не всегда случается, последняя из этих поэм, без спору, лучшая.
Спутники Улисса, обращаемые в свиней; ветры, заключенные в козий мех; музыканты с рыбьими хвостами, пожирающие всякого, кто к ним приблизится; Улисс, который следует в чем мать родила за повозкой прекрасной принцессы, закончившей большую стирку; Улисс, который просит подаяния в рубище нищего, а вслед за тем с помощью сына и двух слуг убивает всех любовников своей престарелой супруги, – от этих вымыслов пошли все романы в стихах, писанные впоследствии в этом вкусе.
Но роман Ариосто отличается такой полнотой и разнообразием, таким изобилием всевозможных красот, что мне не однажды случалось, прочтя его до конца, испытывать лишь одно желание – перечитать все сначала. Вот каково очарование естественной поэзии! В наших прозаически» переводах я никогда не был в силах прочесть ни одной песни поэмы Ариосто.
Больше всего это чарующее творение прельщало меня тем, что автор, неизменно возвышаясь над своим предметом, пишет о нем шутливо. Он без натуги говорит вещи самые возвышенные, венчая их подчас насмешливой строкой, которая не выглядит ни неуместной, ни натянутой.
Это одновременно и «Илиада», и «Одиссея», и «Дон Кихот», ибо главный герой романа, странствующий рыцарь, сходит с ума, подобно испанцу, но он куда забавнее. Более того, к Роланду все испытывают интерес, меж тем как никому не интересен Дон Кихот, представленный у Сервантеса только безумцем, над которым все непрерывно подшучивают.
Основа поэмы, объемлющей столько событий, та же, что и у нашего романа «Кассандр»
[164], некогда весьма модного, а ныне совершенно забытого, ибо, будучи столь же длинным, как «Неистовый Роланд», он не содержит в себе ни одной из красот Ариостовой поэмы; но пусть и были бы в нем эти красоты, изложенные французской прозой, довольно пяти или шести стансов Ариосто, чтобы их затмить. Основа поэмы сводится к тому, что большинство героев и принцесс, уцелевших на войне, встречаются после бесчисленных приключений в Париже, подобно тому, как герои «Кассандра» встречаются в доме Полемона.
«Неистовый Роланд» обладает достоинством, вовсе неведомым Античности, – это вступления к песням. Каждая из этих песен, точно зачарованный дворец, прихожая которого выдержана всякий раз в ином вкусе – то в высоком, то в простом, то даже в гротескном. Ариосто либо нравоучителен, либо весел, либо галантен, но неизменно естествен и правдив.
Взгляните хотя бы на вступление к сорок четвертой песне поэмы (всего их сорок шесть, причем поэма отнюдь не кажется растянутой), писанной рифмованными стансами, в которых не ощутимо никакой принужденности, поэмы, доказавшей необходимость рифмы для всех новых языков, очаровательной поэмы, доказавшей, и это особенно важно, бесплодность и грубость варварских эпических поэм, где авторы скинули ярмо рифмы, ибо не имели сил его нести, как однажды сказал Поп
[165] и написал Луи Расин
[166], который в данном случае был прав. Вот скорее подражание, чем перевод этого вступления.
Скорей в лачуге друга обретешь,
Чем во дворцах, в сияющих чертогах,
Где правят лицемерие и ложь.
Где все погрязли в суетных тревогах,
И лесть кадит тлетворный фимиам,
И даже наслаждение – обман.
Князья и папы над святым Писаньем
В любви клянутся с иудиным лобзаньем,
Но в глубине души любой из них
Мечтает уничтожить остальных.
Ни совести, ни верности, ни права.
Мед на устах, в сердцах – одна отрава;
Что им Господь и весь Господень мир,
Когда корысть – единый их кумир!
Вряд ли найдется среди нас невежда, «которому неизвестно, что Астольф отправился в рай (песнь XXXIV) за здравым смыслом Роланда, потерявшего разум от страсти к Анжелике, и что затем он вручил его герою в тщательно закупоренной склянке.