Озей онемело подумал о том, что сам не переодевался со вчерашнего утра, хотя приличия требовали по меньшей мере трех смен одежды за день. Мысль была глупая и запоздалая. Глупая, как всякая бессмыслица перед смертью. Запоздалая, как любое предсмертное желание или сожаление после отсрочки смерти.
Смерть Озея, кажется, отсрочили. Отсрочивали прямо сейчас.
Махись, не обращая внимания на Озея, прошел к воловьему корму, повозился там и вернулся с охапкой травы, которую странно вертел и крутил на ходу. Он был совершенно беззвучен, хотя явно тяжел. Трава под ним не приминалась, а как будто расступалась вокруг широкого лаптя, чтобы тут же сойтись над свежим следом, как сходится жидкая грязь. Волы Махися как будто не замечали.
Он, так и не глядя на Озея, дотянулся до ремней на лодыжках, не нагибаясь и вроде не переставая крутить в руках, в обеих, пухнущий пучок травы. Ремни сползли с лодыжек в траву, причем один еле слышно щелкнул кончиком, будто от дергания с извивом.
Махись ухватился за сбрую и поднял Озея, который не успел различить, какой рукой это сделал орт, тут же обронил как будто отслоившиеся ремни под ноги и закрыл Озею рот широкой и какой-то незаметной ладонью – сначала совсем как воздух, тут же совсем как кожа. В эту ладонь Озей беззвучно охнул. Ноги, а особенно зад и поясница, оказывается, одеревенели.
Махись, убедившись, что других оханий не будет, ладонь убрал, так и не позволив Озею рассмотреть, была ли это десница, шуйца или незаметная третья-четвертая рука, как она легла так плотно, если орт человеку ростом по грудь, и какой рукой Махись бережно усадил на место Озея перекрученную охапку травы, тут же прихватив к ней ремни, идущие от воловьих ног. Усадил и пошел мимо ели в лес.
Озей, поморгав, бросился за ним, с трудом разгоняя онемелость и с еще большим трудом заставляя себя ступать мягко и бесшумно. Он чуть не рухнул на последнем шаге с поляны: краем глаза зацепил войлок под елью, где сидел только что, и понял, что так там и сидит. Озей замер и пригляделся: нет, охапка травы с торчащими в разные стороны снопчиками. Показалось. Он шагнул дальше и вздрогнул: под елью краем глаза выхватывалась его, Озея, фигура с его растрепанными косами и его жидким пухом на подбородке. Без повязки на лице, правда.
Озей сорвал повязку, швырнул прочь и снова вздрогнул: из тьмы вылепилось лицо Махися, который раздраженно оскалил игольчатую пасть и тут же исчез, а его широченная спина вперевалку удалялась в нескольких шагах за деревьями. Надо спешить, понял Озей и поспешил.
Махись знал дорогу – не наизусть, а как человек знает напев, который никто еще не придумал. Человеку как споется, так и верно; орт куда ступит, там и земля.
Озею было сложнее. Он тратил все силы на то, чтобы не хрустнуть веткой, не подвернуть ногу и не провалиться в муравейник, гнилой пень или между корней, поэтому пару раз хлестко получил по глазам от низких ветвей и кустарников – особенно вредный сучок даже сорвал наголовник и распустил одну из кос. Зато Озей был беззвучен сам, да и птицы, ночные звери и насекомые на него не кричали и никак его не выдавали, хотя пара комарих впилась в шею нагло и накрепко, наплевав на торопливый отговор, который могли применять только строги и который действовал всегда и на всех хищников.
Даже в мелочи обет силу потерял, подумал Озей, холодея животом на бегу; как же мы теперь? Печаль сменилась изумлением, когда они выскочили на лысоватый подъем, залитый лунным светом, и Озей обнаружил перед собой не одну, а две спины. Вторая была узкой и исчерканной ремнями.
Он вздрогнул, вообразив, что бежит за кучником, но тут же узнал, прибавил ходу и, поравнявшись с бегущим впереди, выдохнул:
– Кул… Ты давно здесь?
– Полжизни, – ответил Кул, глянув на него невнимательно. – Мучили?
– Не успели. Махись… спас.
– Молодец Махись, – пробормотал Кул.
Махись ухнул филином.
– Так это… ты его… попросил? – догадался Озей, одновременно неприятно удивленный и обрадованный. И остановился, дожидаясь.
Кул, оторвавшийся было, неохотно перешел на шаг, постоял, размеренно дыша, повернулся и сказал:
– А кто еще. Вы-то ему… нужны больно.
Махись, только что маячивший впереди, повторно ухнул у локтя Озея.
Озей вздрогнул, подумал и, давя одышку, произнес с выражением:
– Моя благодарность и милость богов.
– Ага, – ответил Кул. – Особенно богов. Себя благодари, спеть догадался и землю вглубь смочить. Побежали.
И, не дожидаясь ответа, рванул вверх по склону.
Толком он объяснил все лишь на рассвете, когда на очередной поляне Озей понял, что дальше бежать просто не может, и плюхнулся в сырую траву под орешником. Кул умудрился услышать, вернулся, молча сел рядом и сунул Озею в руку походный хлеб. Озей машинально расслоил его на пленки, как делал недавно с лепешкой кучников, сунул в сухой рот, с трудом выгнал немножко слюны, дождался, пока соленое станет сладким, отвернулся, чтобы переплести волосы, и заплакал.
И тогда Кул начал рассказывать – наверное, чтобы Озей подумал, что никто его плача не замечает, и не стеснялся.
Я Махися попросил тебя найти, сказал он. Ну, ему сперва про песню твою донесли, орта они слушают, не то что вас. Он направление взял, сквозь землю тебя вынюхал, хорошо, что ты высушивать не стал, иначе не почуяли бы и Махися бы не направили. Не знаю, кто там его направляет и доносит – видимо, те же, кто и вам. Или не доносят, вам-то перестали уже, а он сам вынюхивает и высасывает, зубы видишь какие. Махись, я шучу, не обижайся. Тебе доносят или ты сам? Ну и ладно, не очень-то нам и надо знать. В общем, он нашел и вынул тебя.
Ну, я попросил, добавил он. Махись все время рядом шел, ты не видел просто. Мы простились, хотя с ним никогда не знаешь, простился или поздоровался, как сейчас, например. Махись, ну перестань. Ой, страшно-страшно. Озей, покажи, что тебе тоже страшно, а то он не успокоится. Да, так тоже умеешь. Молодец. Старше всех вместе взятых, а ведет себя… ладно. Но в этот раз я попрощался, – ты не видел, стоял там, дулся, как всегда, на что-то, – вот, в этот раз попрощался я, ушел – и понял, что надо обратно.
Там следы были, сказал он еще. Две арбы, запряжены быками здоровенными такими, у нас… У вас таких нет. А, ты видел. И тяжелые очень. Там люди. Но не все. Чуть-чуть. Большинство дальше лежали.
Там их много, сказал он и замолчал надолго. Но продолжил так же спокойно, только с опять прорезавшимся акцентом, как у давешнего старика на поляне. Там луг в болото переходит, через болото гать до самого края земли, ну, нашей. Вашей. Там они и лежат, перед гатью. Старые очень, но умерли не от старости, а от того, что горло перерезали. Сами.
Кул замолчал, растирая пальцы, будто счищал с них что-то, хотя пальцы были удивительно чистыми для лесных условий. Видимо, не в первый раз за сегодня счищал, мыл и оттирал.
Что значит сами, подумал Озей равнодушно, но промолчал – не потрясенно и не испуганно. Не было в нем почти никаких чувств, кроме легкого неудовольствия от того, что Кул рассказывает мерзости, которых не было, нет и быть не должно на земле мары – и от того, что рассказ Кула тронул в памяти что-то зыбкое, а теперь оно опять спряталось, но шевелило хвостом, отвлекая и заставляя слегка стыдиться, как игривая куна на торжественном служении.