Женщин не было. Нигде. Будто во второй, раздельной части посевной волшбы. Но кучники не знали волшбы – так, колдовали иногда, и то не все, а один-два человека на весь род, видимо, самые злые. И колдовство у них было злым, направленным на то, чтобы кого-нибудь убить, искалечить, заразить или лишить сил. Да и жили кучники ради этого, Озей знал: чтобы напасть, убить или лишить сил, ограбить и убежать. Женщины в таких делах им были не нужны. Может, потому что женщины добрее, но скорее, потому что кучники считали себя зверьми, в которых нет иной силы, кроме той, что в мышцах и в зубах. А сила женщины в ином. И ее силу кучники, получается, силой не считали. И если приходили куда-то без женщин, значит, только для того, чтобы воевать и убивать.
Кучники были страшнее и куда хуже зверей и нечисти, пусть и вышедших из-под действия обета. Они обетов не знали, ни перед кем и никогда.
Как они смогли пройти сюда, подумал Озей с туповатым недоумением. Чужие, да на волах, да без женщин, да с оружием. И земля их выдержала и пустила. И лес их не высосал, и звери не загрызли, птицы не заклевали, а комары и осы не закусали, как предписано обетом. И даже не дали людям знать о том, что вот они, чужие, идут.
Озей напрягся и понял, что слышит муравьев, жуков и летающую мелочь, слышит и может различить сотни из них, даже не касаясь земли, – но они его не слышат и слышать не хотят.
Значит, правда нет больше обета.
Значит, мары с кучниками на равных теперь. Добрые веселые умные люди, живущие на своей земле ради любви и счастья, – на равных со злыми, не умеющими улыбаться дикарями, живущими ради убийства в чужой земле незнакомых людей.
Они пришли сюда. На землю мары. Значит, они воюют. Значит, с мары. Значит, с ним, Озеем.
А он не воюет. Он сидит привязанный под бычьими хвостами по колено в навозе и ничего не делает.
Озей поморгал, прислушался и только теперь догадался осмотреть и потрогать подбородком рисунок на рубахе. Он был обыкновенным. Не тревожным. Как будто с Озеем не произошло ничего страшного и требующего, чтобы остальные мчались на поиски и на помощь.
Может, и хорошо, что рисунок молчит. Наши услышат, подхватятся, прибегут – и тут их встретит грубое, но все равно твердое наточенное железо.
Но предупредить необходимо, подумал Озей, поднимая голову, и вздрогнул. Перед ним стоял кучник – тот, что привязывал его к волам, один из молодых, младше Озея, ему даже лицо брить не надо было, только голову, – и протягивал что-то. Еду.
Нет. Кучник мизинцем содрал к бородке Озея повязку и сунул в губы что-то горячее и пахучее. Половинку птичьей тушки, которую держал за замотанную черничными стеблями лапку. Тушка была хорошо прожаренной, золотистой. Она капала жиром, испуская парок и невыносимо вкусный запах. Невозможно. Недопустимо.
Это была перепелка.
Озей отшатнулся так, что чуть не вывихнул бёдра из таза. Один из волов недовольно повел ногой, Озей потерял равновесие и грянул спиной и затылком о корень, каменно твердый даже сквозь войлок.
– Вы что сделали? – закричал Озей, но, кажется, только про себя, сам он ни звука не услышал.
Да и кучник, кажется, не услышал, а может, не понял или просто решил, что Озей жалуется на вола. Кучник сунул перепелку понастойчивей. Озей поспешно заткнул рот плечом, пробормотав в вышивку с перепелкой:
– Это же мать наша, нельзя ее, ты что.
Кучник пожал плечами, воткнул в мох между ног Озея свернутую из бересты плошку с водой, поднял платок к носу пленника и ушел.
Озей медленно сел, попробовал потрогать ушибленную голову и спину, попробовал заткнуть нос и уши, чтобы не чувствовать запаха, идущего от костра, не слышать чавканья. Не получалось.
Что они сделали, подумал Озей отчаянно. Он застонал, нет, заныл тихо и безутешно, выпуская из себя серый ужас и безнадежность, в которую обернулось равнодушие, сразу, без кипения, как по волшебству. И волшебством, что самое жуткое, выступил не только вид священной птицы, которую убили, ощипали, выпотрошили, зажарили, разорвали и предложили съесть сыну ее сыновей, – но и подпрыгнувшее в сыне сыновей желание схватить и сожрать.
Озей ныл, стыдясь себя и жалея себя, постепенно соображая, что он уже не ноет, а поет, и не просто напев по случаю грусти или тоски, а особую песню, которую, видимо, выучил в птенстве, как многое когда-то необходимое для охоты, для отыскания воды, для отпугивания хищника, подманивания добычи, успокоения жены и предупреждения товарищей. Он ныл тихо, не поднимая головы, чуть меняя высоту и окраску голоса, нащупывая им лес, как темноту руками, и уже понял, что от странно выгоревшего места его оттащили недалеко, на десяток сотен локтей, а перед левым плечом, если идти в ту же сторону, разворачивается протоптанная мелким зверьем тропа через цепочку всхолмий, буреломных низин, полян и неглубокий овражек к самому Юлу, по которому тревожная песня долетит быстро и, возможно, будет кем-нибудь услышана и понята.
Платок не мешал напеву. Напев дотек до берега, лег на волну и понесся к ялу, когда по уху больно щелкнуло. Озей вскинул голову, и молодой кучник коротко и сильно хлестнул его ладонью по губам.
Озей, возмутившись, попробовал перехватить руку. Сбруя обрубила движение, а кучник хлестнул по тылу ладони Озея, так же коротко, но еще сильнее. Рука отнялась и упала. Озей отшатнулся, как смог. В голове шумело, губам было неудобно, кровь вымочила платок, заливалась в рот и щекотала пух на подбородке, но Озей не утирался, следя за кучником на случай, если тот решит ударить снова. Озей не представлял, что сможет сделать в этом случае, но это было неважно.
Кучник перевел взгляд с рук Озея на свои – темные, корявые, с твердыми обломанными ногтями – и снова уставился на руки Озея. Озей попытался убрать их, но не сумел. Кучник вздохнул, сказал что-то, качнув пальцем в сторону плошки, сквозь стык которой уже просочилась заметная часть воды, и ушел к старикам. Они перекинулись несколькими словами и снова вгрызлись в тушки. Кости бросали под ноги. Ладно, барсуки и лисы подберут.
Озея били два раза в жизни. Оба раза сегодня.
Он не представлял, что такое возможно.
Он не представлял, что человека может ударить не глупый баран, не сорвавшийся со скалы камень, не глуп-ползун даже, а другой взрослый человек, пусть и дикий.
Он не представлял, что это так неприятно и унизительно.
И уж совсем он не мог представить, что ударивший не падет от немедленной кары богов, земли и самого Озея, а будет деловито обгладывать чуть подгоревшую заячью спину. И что Озей, земля и боги ему это позволят.
Кучники ели, пили и беседовали спокойно и уверенно, как на своей земле. Не было для них никакой разницы между своей и не своей землей. Пришли, едим, кости швыряем – значит, дома. Хотя Кул ведь дома был. Нет, он сопротивлялся этому. И таким он не был.
Пришлые кучники были не такими, как Кул, и не такими, как мары. Явно сильнее – не мышцами и жилами, а умением и готовностью их применять. Вряд ли хоть один из них мог, как Озей, взобраться на древнюю сосну, используя только одну руку и одну ногу. Зато вряд ли Озей и любой Перепел смог бы в одно движение располовинить тушку – не перепелки уже, к счастью, а зайца, как это сделал только что молодой кучник. Не говоря уж о том, чтобы ударить клинком, выстрелить из лука или просто стукнуть ладонью, а то и кулаком не в противящийся вывязыванию стебель силового узла, не в пузырь шувырзо-волынки, а по живому. По живому человеку.