Тётя Луша спит. Навзничь. Грузная, широко разметалась на высокой деревянной кровати. Похрапывает. Лицо марлей накрыто – от мух. Ей, тёте Луше, спать днём положено, по её древлеотеческой, как говорит она, вере. Кто днём не спит, те, по её словам, пусть хоть и русские, но немцы. Пока, говорит тётя Луша, Адам и Ева в Раю в полдень отдыхали, так с ними Змий безногий проклятушшый ничего не мог поделать. А как только не улеглись раз, забыли, так дьявол в грех и сомустил их. И давление, говорит дядя Саша, её изводит постоянно – днём подремать ей непременно надобно, хошь, мол, маленько, чтобы из переполненных мозгов кровь по всему обширному телу равномерно растеклась. Как не поспит когда, беда, мол. Не человек становится – колючка.
Пахнет бензином.
Дядя Саша стоит, склонившись, посреди избы. Перед ним, на полу – пила «Дружба». Одной рукой дядя Саша в рога пилы упёрся, другой – за стартёр держится.
– Ты чё? – спрашиваю. – Что тут, в избе, пилить собрался? Пол?
– Да вот, – отвечает, – завести пилу да испугать Лушу, думаю, не надо ли? Ещё угару напущу.
– А-а, – говорю. – Нет у тебя лампочки, случайно, сороковки?
– Погляжу, – говорит. – Была где-то. Сороковка, нет ли, уж не помню. Знаю, что привозили мне ребята.
Оставил пилу дядя Саша, направился в другую комнату.
Вышел оттуда вскоре, подаёт мне лампочку.
– Вот, сороковка, как раз самая. Так-то не вижу, по размеру. Вроде и целая, не стряхнутая.
Взял я лампочку, посмотрел на свет.
– Целая вроде, – говорю.
– Ну и бери.
– Куплю, отдам.
– Отдашь дак отдашь. А не отдашь, дак и хрен с ей. Не последняя. Там, на шкапу, их у меня коробка полная. Есчё с советских-то времён… с достатошных.
– Спасибо.
– Спасибо в карман не нальёшь.
– Найдём другое чё – нальём.
– Да я шучу.
– Но не сегодня.
Ушёл домой.
Вкрутил во дворе лампочку. Проверил – светит. Теперь не спрятаться Чернухе.
Принёс из-под навеса лестницу. Поднялся на крышу сеней. Смотрю, лист шиферный, и точно, треснул. Менять его прямо сейчас, не менять ли? Ещё успею. Может, дождя больше не будет?
Поленница на улице. Стал дрова в ограду, под навес, перетаскивать.
Какая с города идёт машина, хорошо её отсюда видно. И как сворачивает – тоже. По Ялани долго едет. Ни одну, если следить-то, не пропустишь.
У Чеславлевых ругаются. Марью не слышно. Только Мишу. Кобель у них в ограде лает.
Дядя Саша, сложив руки на верхнюю жердь, на руки устроив подбородок, стоит у изгороди в своём огороднике. Слушает. Наблюдает.
Тётя Луша, громоздкая, как называл её отец мой, толстопятая, смотрю, взбирается на изгородь. Жерди под ней трещат. Как дядя Саша бы сказал: нешшадно.
– Сломашь, – говорит дядя Саша.
– Не сломаю, – говорит, запыхавшись, тётя Луша.
– Городить сама будешь… А ты куда?.. Не в космос собралась?
– Пойду, уйму их.
– Дак а тебе-то чё за дело? – спрашивает дядя Саша.
– Не порешили бы друг дружку… Кричит-то так, как заполошный, – отвечает, переводя дух, тётя Луша. – Греха какого бы не утворил… Десантик.
– Не первый раз, – говорит дядя Саша. – Еслив молчал бы… А раз кричит, значит, нормально. И не Десантик, а Десантник… сколько уж, глупой, повторяю.
Только взобралась на изгородь тётя Луша, одну ногу через верхнюю жердь перевалила, тут же и выстрел прозвучал. Набрал я в беремя дрова – так чуть не выронил – так неожиданно. Тут же, следом, и второй выстрел прогремел.
Грохнулась тётя Луша с изгороди на парник. Лежит, не шевелится.
Говорит дядя Саша, не меняя ни позы, ни выражения лица:
– Одну добыл, парень.
Выходит из ограды Миша. В руках ружьё держит.
– Довела! – говорит. Ружьё разомкнул, гильзы из него вынул, положил их в карман куртки. – Писклявое гестапо!
– Убил, чё ли? – спрашивает дядя Саша.
– А чё ещё мне оставалось? – говорит Миша. – Убил, конечно.
Тётя Луша подниматься было начала, но, услышав, наверное, то, что сказал Миша, опять, вижу, обмякла.
– Теперь посадят, – говорит дядя Саша. – Дострелялся.
– За чё? – удивляется Миша. – За кобеля?
– Дак ты не Марью застрелил, и не мою, а кобеля?
– Да кобеля! Какую Марью! Она меня, Пикулька, уж заела… Хлеб, дескать, здря кобель твой жрёт. С утра до вечера пишшит мне в ухо… Ведь на охоту, дескать, не хожу, всё и талдычит. Рука болит, кака охота!.. Перетрудилась – раз в сутки есть наладила собаке!
– Ну, мать честная, и придурки, – говорит дядя Саша. – Тьфу ты, зараза, напугал.
Поднялась тётя Луша с парника, ухватилась одной рукой за поясницу, другой – за голову. И говорит:
– Сразу давление подскочило. В избу пойду, лекарсва выпью… И валидолу… под язык-то… То аж в глазах вон потемнело.
– Лучше уж водки, – говорит дядя Саша. – Дома-то нет?
– Какая тебе водка!
– Не мне. Тебе. А мне-то чё… в парник не падал.
Ушла из огородника – не вижу тётю Лушу. В избе дверью, слышу, хлопнула.
Гриша Мунгалов. Остяк. Из вагончика своего выпал. Плашмя. Встал. Сначала – на четвереньки. Потом – на ноги. Высмотрел нас из-под ладони. Идёт в нашу сторону. На ногах-как на ободе. Кривые. Без спиц только.
Дом у него был, сгорел. Балок поставил рядом с пепелищем. В ём теперь проживат, как на заимке. Так сказал бы дядя Саша. Так иной раз и говорит: там, у яво, у Гришки, в зимовье, мол.
Пьяный Гриша. Месяц назад приобрёл в городе курточку. За десять рублей. По дешёвке. На радостях стал обмывать. Ну дык – удача-то такая. Вторую пенсию уже, до копейки, снёс Колотую. Тот, Колотуй-то, спиртом приторговывает. Не спирт – отрава. Деваться некуда, и пьют.
– Сё, – спрашивает Гриша, – за пальба? Или по-слысалось, приснилось? Во сне охотился как будто. На медведя.
– Но, – говорит дядя Саша. – На медведя… В штаны от страха-то не наложил?.. Медведь – шайтан, стрелять в яво нельзя… Хошь бы на белку. А то охотился он на медведя.
Глядит Гриша на Арынина – будто не узнаёт.
Миша уже в ограде скрылся.
– Десантник кобеля застрелил, – поясняет дядя Саша. – Оно и надо бы… кобель-то тот ещё – за курицами тока.
– Своёва? – спрашивает Гриша.
– А чьёва же? Ну не моёва ж.
– Еслив своёва-то, дык правильно. Давно следовало. Сыбко дряной был кобелиско, – говорит Гриша. – Пустокорм. Пустолай. Вот сапка выйдет из него путёвая. Как из ондатры.