– Да-а, – говорит Егор заискивающе. И думает: «Брешет или нет, гестаповец?»
– А ты разве не видел? – спрашивает Иван Карлович.
– Ивана-то?
– Да нет.
– A-а, телевизор-то?!
– Да не-ет. Кино-то как снимали, – говорит Иван Карлович. – Тут, в палисаднике-то у меня.
– Нет, – чистосердечно признаётся Егор, – не видел, – и виноватым вроде себя чувствует. И говорит: – Да я чё-то, Карлыч, последнее-то время никуда и не хожу, вот только сёдня…
– И не слышал?! – удивляется Иван Карлович.
– He-а, не слыхал, – говорит Егор совсем обескураженно. – Да я чё-то, Карлыч, последнее время, кроме кобеля своего, никого и не слышу, а в мой-то край никто шибко и не заглядыват, кроме овечек. Да это… сам я виноват, конечно… Знашь чё, Карлыч, – поспешно, чтобы совсем-то всё уж не испортить, чтобы задуманное-то не загубить, говорит Егор, – у меня тут, – по карману хлопнул, – есть маленько, совсем, правда, кот наплакал… Со мной не выпьешь? Эльза-то ругаться не станет? – не скажи Егор про Эльзу, отказался бы, возможно, Иван Карлович, но вот – взыграла гордость в нём тевтонская:
– Эльза? Э-эльза?! А что мне Эльза?! – говорит, чуть привскочив при этом на скамеечке. – Эльза как Эльза. Ты не смотри, что она родня кайзеру Вильгельму, прабабки у них в разное время за одним мужиком замужем были. Мы тут с Эльзой на днях посидели… чё-то тоскливо стало – Ваньку-то как проводили. Выпили с ней двенадцать бутылок водки. Не залпом, конечно. А то подумаешь… За вечер. И ночи ещё немного прихватили, пока кино японское смотрели. Хоть бы на стопочку отстала: я хлопну, и она следом. Ну, под хорошую закуску – под поросёночка… тут закоптил. А что, мне говорит, я, мол, тоскую твоего не меньше.
– Да ты чё! – восклицает Егор, с собой не совладав. – Она у тебя разве пьёт?!
– Да нет, не пьёт, – говорит Иван Карлович. – Пьёт – про неё никак не скажешь. Так что-то уж, с тоски… с тоски – бывает, что и тяпнет.
– А-а, – говорит Егор. Говорит и извлекает из кармана бутылку. Затычку бумажную вытягивает. Вытягивает, на Ивана Карловича изучающе поглядывает и говорит: – А стаканчиков у тебя, Карлыч, тут не найдётся?.. Или за ними в дом идти?.. Тогда не надо…
– Найдётся, почему же не найдётся, – говорит Иван Карлович. – Кино-то когда снимали артисты, так тут же сидели, здесь вот, сейчас как будто вижу, и закусочка у них стояла. Сами выпили и меня угостили. Штука такая смешная – грамм сто отведал, а четыре дня после пьяной ходил. Она вроде и не жидкая, и не густая, как смола или повидло, а точнее, как прополис, пожуёшь, пожуёшь, потом проглотишь, проглотил – посиди немного, руки чтоб по швам, а то назад выйдет – капризная, – говорит Иван Карлович, говорит и нагибается, нагибается и достаёт из-под скамеечки два стакана – прикрыты были лопухом. Достал стаканы, дунул в них, маленьких, чёрных муравьёв выгоняя, пальцем внутри протёр, поставил их, гранёные, на столик и говорит: – А назад вышла – первый тебе признак: печень хворает, а если печень хворает, то сиди не сиди руки по швам, она всё равно выйдет, потому что штука эта, как главный артист сказал мне, из мумия готовится, а мумий этот – чёрт бы его знал… тейфель, по-нашему… А кино-то про нашего великого поэта будет, про Есенина. Будто это не мой дом, а его. Будто ночь лунная – а черёмуха тогда цвела-то ещё пуще, – и приводит Есенин, как к себе домой, в мой палисадник девушку. Девушка ладная, красивая – артистка, тех некрасивых не бывает, в белом платье бархатном и в розовой шляпенции – у меня и поясница даже зачесалась. А Есенин усадил её к себе на колени – давно, похоже, знакомы, – стихи ей про черёмуху мою на ухо, сочинил только что, читает, а сам рукой под платье ей бесцеремонно. Девушка-то будто бы и ничего, не против такого разворота дела, так потом главный-то ихний, что с киноаппаратом под черёмухой сидел – приревновал, наверное, – кнопочкой щёлкнул, аппарат притормозил и говорит, мол, так, под платье-то рукой не надо, так, говорит, партия не поймёт, а народ смотреть просто откажется, плеваться станет, как вон Эльза, скажут, мол, не Есенин это вовсе, а какой-то Мефистофель. И говорит ещё: мол, без фривольностей. А потом, когда мы выпили уже, мазь-то эту, мумий-то прикончили, он, главный, и сам под платье к девушке полез… и мне начислил сто рублей за то, что они в моём палисаднике все марьины коренья и астры затоптали. Если фильма, говорил, начальству там понравится, то, может, и медаль какую мне за щедрость выхлопочет.
– Да-а, – говорит Егор. И думает: «Свиньи же твои, наверное, ди швайны забрались сюда да порезвились… а прозевал – дак и – артисты!» И говорит: – А у меня там тихо, в околотке… как в могиле… и ни кино тебе, ни телевизора.
– Да-а, – говорит Иван Карлович.
Выпили. Посидели с минуту молча – так, как на воду большую посмотрели будто, на огонь ли.
– В Японии… передавали… то ли на днях, то ли вчера уж, – начал солидно и неторопливо Иван Карлович, – ураган пронёсся… Дом один стоэтажный в Токио – столица-то у них – с места сорвало и километров за двести перебросило. Ладно ещё, что вдоль страны – она же длинная, не поперёк – уж очень узкая, тогда бы в море… Так и поставило. И ни один японец в доме не проснулся. А утром встали, позавтракали – мало они едят, как воробьи, чуть поклевал – и сытый, ложка рису, им и до обжорства, – а наулицу-то как вышли, так и поахали же да поохали: на работу столько шлёпать, представляешь? А кому ещё и детишек в ясли да в детсад забросить. А там, ведь и сам знаешь, никто разбираться не станет сильно, долго чикаться с тобой не будут – влепят прогул тебе, и всё, отскрёбывай, а то и с работы попрут без лишних разговоров, с работой там, Егор, у них неважно: народу много, а работы нет: вся почти сделана, по мелочи ещё осталось.
– Да-а, – говорит Егор. Говорит Егор и думает, что бы ему-то рассказать, что бы такое рассказать, чтобы завести, как трактор пускачём, гитлеровца и медовухи бы из него вытянуть. – Да-а, – говорит Егор, так ничего и не придумав.
– А другой дом, – продолжает Иван Карлович, – но тот полегче, правда, этажей-то в нём поменьше… к нам на Дальний Восток, аж под Хабаровск – это куда вон! – зашвырнуло. Так всех их сонными и захватили пограничники. А потом, это уж Ванька мне сказал, всех их, японцев-то, на радиодетали поменяли: за взрослого, говорит, транзистор, за ребёнка – конденсатор, а за баб ничего давать сначала не хотели – бабы-то у них всё мелкие и не ценятся, там больше роботы по дому-то – чё приготовить, постирать. А наши им: ну, мол, и хорошо, баб мы себе, дескать, оставим – у нас и равноправие, и роботов пока не так уж много, чтобы всех баб позаменять. Не знаю, как уж там мужикам-японцам удалось правительство японское уговорить, сошлись на том, что десять баб – один трансформатор. У них бабёночки-то… как синички… нашу вон роботом-то замени попробуй… А третий дом, Егор, так пока и не нашли, но розыски, передают, ведутся в районе Аляски… С американцами-то тяжело им будет сторговаться – кто уж кто, а те не прогадают, им и название одно – акулы.
– Да-а, – говорит Егор. – А у нас тут, до вас ещё, председателем один был, молодой, с города командированный, шустрый мужик – как иголка в швейной машине… В шляпе и в галстуке… да ещё и в этих, как их… тухли, чё ли?