Я шел, и Стэнли обернулся и посмотрел на меня, словно чувствовал, что я приближаюсь. Он не улыбался и лишь пытался перехватить мой взгляд. Тепло разлилось по моему телу. Не знаю, почему именно сейчас, но время пришло – в этом я не сомневался. Пришло время доехать до Козьего поворота и не сворачивать. Пришло время и мне полететь в пропасть в полной уверенности, что награда, которая ждет меня впереди, – это секунды падения, это истина и осознание, и ничего больше. А потом я встречу свою кончину, разобьюсь о скалу там, откуда машину не достать, где я благополучно сгнию в благословенном одиночестве, мире и покое.
Не знаю, почему я выбрал этот момент. Возможно, потому, что бокал шампанского придал мне смелости. Возможно, потому, что я знал, что должен немедленно придушить слабую надежду, которую вдохнула в меня Грета и которую я уже готов был лелеять и взращивать. Потому что предложенную Гретой награду принять я не мог, она была хуже, чем все одиночество, ожидающее меня в жизни.
Я прошел мимо Стэнли, взял стоявший возле купонов бокал и остановился позади Шеннон – та внимательно слушала нового мэра, а он разглагольствовал про отель и все те радости, которые он принесет деревне. Впрочем, скорее всего, думал Гилберт про выборы в муниципалитет. Я дотронулся до плеча Шеннон и склонился к ее уху, так близко, что почуял ее запах, такой непохожий на запахи женщин, которых я знал или с которыми спал, и все равно такой знакомый, будто мой собственный.
– Прости, что говорю это, – прошептал я, – но тут уж ничего не поделать. Я люблю тебя.
Она не обернулась. Не попросила меня повторить. Шеннон по-прежнему стояла и смотрела на Гилберта. Она и бровью не повела, словно я прошептал ей на ухо перевод какой-нибудь сказанной им фразы. Но на секунду ее запах стал сильнее, как будто мое тепло передалось ей и активировало молекулы, отвечающие за запах.
Я двинулся к двери, остановился возле старого игрового автомата и, допив остатки шампанского, поставил бокал на автомат. Разгуливающий рядом Джованни смерил меня своим пронзительным, оценивающим взглядом и отвернулся, тряхнув длинным гребнем – точь-в-точь как челка у Гитлера, – только красным.
Я вышел на улицу, прикрыл глаза и втянул носом промытый дождем воздух, бритвой обрезающий щеки. Да, зима в этом году придет рано.
Вернувшись на заправку, я позвонил в головной офис и попросил переключить меня на кадровика.
– Это Рой Опгард. Я хотел узнать, свободна ли еще должность управляющего на заправке в Южной Норвегии.
Часть IV
27
Говорят, я похож на папу.
Молчаливый и упрямый. Добрый и сметливый. Усердный трудяга, не хватающий звезд с неба, однако живущий неплохо, наверное, потому, что ничего особенного от жизни не требует. Бобыль, но добродушный, достаточно чуткий, чтобы видеть, куда ветер дует, и при этом тактичный, из тех, кто не лезет в чужую жизнь. И, подобно папе, не позволяющий вмешиваться в свою. Говорили, что он был гордым, но не высокомерным, а уважение к другим окупалось вдвойне, хотя вожаком для деревенских он не стал. Эту роль он беспрекословно отдал более речистым и языкастым, более харизматичным и любящим порисоваться. Таким, как Ос и Карл. Более бесстыдным.
Потому что папа стыдился. И эту его черту определенно перенял и я.
Он стыдился того, кем он был и что делал. Я стыдился того, кем я был и чего не делал.
Папе я нравился. Я его любил. А он любил Карла.
Будучи старшим сыном, я крепко усвоил, что такое ферма с тридцатью козами и как ею управлять. Во времена моего дедушки поголовье коз в Норвегии было в пять раз больше, лишь за последние десять лет количество козьих ферм сократилось вдвое, и отец, вероятно, понимал, что на тридцати козах далеко не уедешь. Тем не менее, как говорил папа, всегда существует риск, что однажды электричество вырубится, мир погрузится в хаос, и тогда каждый будет за себя. И тогда такие, как я, выживут.
А такие, как Карл, пойдут ко дну.
Возможно, поэтому он и любил Карла сильнее.
Или, возможно, потому, что Карл не поклонялся ему, как я.
Не знаю, в чем причина, – может, сработали папино желание защитить и потребность в сыновней любви. Или Карл был похож на маму, – наверное, такой она была, когда познакомилась с папой. Та же манера смеяться, говорить и двигаться, тот же образ мыслей, и внешне он тоже был похож на маму с ее девичьих фотографий. Карл красивый, как Элвис, – так папа говорил. Возможно, он и маму за это полюбил. За то, что она была красивая, как Элвис. Правда, блондинистый Элвис, но зато черты лица те же самые, мексиканские или индейские: миндалевидные глаза, гладкая золотистая кожа, густые брови. Спрятанные в глазах улыбка и смех. Возможно, отец заново влюбился в маму. И поэтому – в Карла.
Не знаю.
Знаю лишь, что читал нам перед сном теперь папа, и с каждым разом он просиживал возле нашей кровати все дольше и дольше. Я на верхнем ярусе засыпал, а он все не уходил, и я ни о чем не догадывался, пока однажды ночью не проснулся оттого, что Карл плакал, а папа его успокаивал. Я свесил голову вниз и увидел, что на стуле папы нет, а значит, он лег вместе с Карлом.
– Что случилось? – спросил я.
Ответа не последовало, и я повторил вопрос.
– Карлу просто сон страшный приснился, – сказал отец, – спи давай, Рой.
И я спал. Я спал невинным сном виновного. Так продолжалось до той ночи, когда Карл опять заплакал, но на этот раз папа уже ушел, мой младший братишка лежал один, и утешить его было некому. Поэтому я спустился к нему, обнял его и попросил рассказать, что именно ему приснилось, – тогда чудовища наверняка исчезнут.
Карл шмыгнул носом и сказал, что чудовища запретили ему рассказывать, потому что тогда они придут и заберут меня и маму. Они утащат нас в Хукен и сожрут.
– А папу не утащат? – спросил я.
Карл не ответил. Не знаю, когда я понял, – может, как раз в тот момент, но тотчас же выбросил это из головы. А может, позже, может, я захотел понять это позже: чудовищем был наш отец. Папа. И не знаю, хотела ли мама это понять, но дело было в желании, потому что происходило все у нас на глазах. Поэтому ее вина была не меньше моей, мама тоже отводила взгляд и не пыталась положить этому конец.
Когда я наконец попытался его остановить, мне было семнадцать. Мы с папой остались на сеновале одни. Я придерживал стремянку, а отец менял лампочку. Сейчас высоких сеновалов в горах не строят, но я, наверное, все равно чувствовал, что, стоя там, внизу, представляю для него угрозу.
– Прекрати делать это с Карлом.
– Вон оно что, – спокойно откликнулся отец, вкручивая лампочку.
Потом он спустился со стремянки, а я старался покрепче держать ее. Он отложил перегоревшие лампочки в сторону и избил меня. В лицо он не бил, метил по самым болезненным местам. Когда я, едва дыша, упал в сено, он наклонился и хрипло прошептал: