– Вы что, решили отпраздновать, что меня за решетку упекли? – пошутил я.
– Он предупреждал, что ты так скажешь, и велел мне ответить, что он празднует твое скорое освобождение. Ему повод для праздника найти несложно.
– Это точно, – согласился я, – тут я ему тоже завидую.
Я понял, что это «тоже» можно истолковать превратно, и решил пояснить. Мол, «тоже» я сказал для усиления и что основной смысл в том, что я завидую его способности, как говорится, раскладывать все по полочкам. То есть «тоже» не означает, что я еще в чем-то ему завидую. Но я вообще все усложняю – это за мной водится.
– Задумался, – сказала Шеннон.
– Да не особо, – откликнулся я.
Она улыбнулась. В ее маленьких руках руль казался огромным.
– А ты хорошо видишь? – Я кивнул на дорогу, которую фонари выхватывали из темноты.
– Это называется «птоз», – сказала она, – по-гречески это значит «падение». В моем случае он врожденный. Можно его тренировать, и тогда меньше шансов, что у тебя разовьется амблиопия – так называемый ленивый глаз. Но я не ленивая. Я вижу все.
– Хорошо, – похвалил я.
На первом повороте серпантина она сбавила скорость.
– Я, например, вижу, как тебя мучает ощущение, будто я забрала у тебя Карла. – Она прибавила газа, и по днищу застучал гравий.
Секунду я раздумывал, не притвориться ли, что ее последних слов я не слышал. Но что-то мне подсказывало, что притворись я – и она повторит их.
Я повернулся к ней.
– Спасибо, – сказала она, опередив меня.
– Спасибо?
– Спасибо за все, что ты отдаешь. Спасибо за то, что ты умный и добрый. Я знаю, сколько вы с Карлом друг для друга значите. Мало того что я, женщина во всех отношениях чужая, вышла замуж за твоего брата, так я еще и в твои владения вторглась. Я в буквальном смысле твою кровать заняла. Ты мог бы меня ненавидеть.
– Хм, – вздохнул я. День и так уже получился длинный. – Вообще-то, особо добрым меня никто не считает. Проблема в том, что в тебе мало что можно ненавидеть.
– Я говорила с теми, кто у тебя работает.
– Да ладно? – удивился я.
– Это маленькое местечко, – сказала Шеннон, – и я с людьми общаюсь больше, чем ты. И ты ошибаешься. Тебя считают добрым.
Я фыркнул:
– Это ты не говорила с теми, кому я зубы повыбивал.
– Возможно. Но даже и тогда ты просто брата защищал.
– Ты, главное, меня не переоценивай, – предостерег я, – а то потом разочаруешься.
– Кажется, я уже примерно представляю себе, чего от тебя ждать, – сказала Шеннон, – когда один глаз у тебя полуспит, это дает тебе определенные преимущества. Люди выкладывают больше, чем привыкли, потому что считают, что ты половины не замечаешь.
– Правда? То есть Карла ты тоже раскусила?
Она улыбнулась:
– Ты о том, что любовь слепа?
– По-норвежски говорят, что любовь ослепляет.
– А-а, – тихо протянула она, – это намного точнее, чем английское love is blind
[6], – его и употребляют, кстати, неправильно.
– Разве?
– Когда говорят: «Love is blind», подразумевают, что в тех, кого мы любим, мы видим лишь положительные качества. Но на самом деле имеется в виду, что стреляет Купидон с завязанными глазами. То есть его стрелы совершенно случайно выбирают того, в кого нам суждено влюбиться.
– Случайно? Серьезно?
– Ты сейчас о нас с Карлом?
– Например.
– Хм. Может, и не случайно. По крайней мере, иногда мы влюбляемся, сами того не желая. Просто я не уверена, что в делах любви и смерти мы настолько же практичные, как вы тут, в горах.
Когда мы подъехали к дому, свет фар выхватил из темноты белое лицо, похожее на лицо призрака, с черными глазницами – оно смотрело на нас из окна гостиной.
Шеннон затормозила, перевела ручку переключения передач в положение «паркинг», выключила фары и заглушила двигатель.
Здесь, в горах, когда единственный источник звука умолкает, тишина оглушает тебя. Я не двинулся с места. Шеннон тоже.
– Как много ты о нас знаешь? – спросил я. – О нашей семье?
– Думаю, почти все. Когда я выходила за него замуж, то поставила условие, что он мне все расскажет. И о плохом тоже. Особенно о плохом. А если он о чем-то и умолчал, я это и сама со временем поняла и заметила. – Шеннон показала на свой полузакрытый глаз.
– И ты… – я сглотнул, – по-твоему, ты сможешь жить с тем, что узнала?
– Рой, в детстве я жила на улице, где братья спят с сестрами, отцы насилуют дочерей. Сыновья повторяют грехи отцов и становятся отцеубийцами. Но жизнь идет дальше.
Я кивнул – медленно и серьезно – и вытащил коробочку со снюсом.
– Да, похоже на то. Тут есть над чем призадуматься.
– Да, – согласилась Шеннон, – это верно. Но у всех свои тараканы. И было это давно, а люди меняются – в этом я уверена.
Мне всегда казалось самым ужасным, если узнают посторонние, – и вот это случилось, но сейчас я отчего-то совсем не волновался. Отчего? Ответ напрашивался сам собой. Шеннон Аллейн Опгард посторонней не была.
– Семья, – проговорил я и сунул под губу пакетик снюса, – она много для тебя значит, да?
– Всё, – без промедления ответила она.
– Значит, любовь к семье тоже ослепляет?
– В смысле?
– Тогда, на кухне, ты рассказывала про Барбадос, и мне почудилось, будто ты полагаешь, что люди скорее склонны защищать семью и чувства, а не принципы. И не политические взгляды, и не представления о том, что правильно и что неправильно. Верно я понял?
– Да. Семья – единственный принцип. А правильно или неправильно – уже зависит от семьи. Все остальное вторично.
– Разве?
Она посмотрела в окно на наш маленький дом.
– Профессор этики у нас в Бриджтауне рассказывал о богине правосудия Юстиции. В руках у нее весы и меч – они символизируют справедливость и наказание. А глаза у нее, как и у Купидона, завязаны. Толкуют это часто так: перед законом все равны, для справедливости не существует ни семьи, ни любимых, только закон.
Она обернулась и посмотрела на меня. В темном салоне ее лицо казалось белым пятном.
– Но, – продолжала она, – с завязанными глазами не видно ни весов, ни того, кого поражает твой меч. Профессор рассказывал, что в греческой мифологии глаза завязаны у тех, кто видит внутренним взглядом и ищет ответ у себя в сердце. Но сердце позволяет слепцу видеть лишь тех, кого он любит, все остальные значения не имеют.