Я не только изучала себя, но и внимательно присматривалась к родителям. Как же мне повезло, лучших родителей и быть не могло. Они были очень красивые и любили друг друга с юности. Об их знакомстве я знала немного — то, что рассказывали отец с мамой: он, как обычно, чуть иронично и отстраненно, она — взволнованно и нежно. Им настолько нравилось заботиться друг о друге, что ребенка они решили завести довольно поздно, хотя и поженились в юности. Я родилась, когда маме было тридцать, а отцу чуть больше тридцати двух. Мое появление на свет сопровождалось бесконечными тревогами, о которых мама говорила вслух, а отец — мысленно. Беременность протекала тяжело, роды (3 июня 1979 года) показались бесконечной пыткой; в общем, первые два года моей жизни убедительно продемонстрировали, как здорово я им все осложнила. Беспокоясь о будущем, отец, преподававший историю и философию в одном из лучших неаполитанских лицеев, довольно авторитетный в городе человек, любимый учениками, с которыми он не только проводил каждое утро, но и засиживался до вечера, начал давать частные уроки. Измученная моими капризами, доведенная до отчаяния тем, что я постоянно плакала по ночам, что у меня то краснела кожа, то болел живот, мама, преподававшая латынь и греческий в лицее на площади Карла Третьего и подрабатывавшая редактором любовных романов, надолго впала в депрессию: она стала скверно преподавать и пропускать кучу ошибок в верстках. Вот сколько бед я принесла сразу после рождения. Но потом я стала тихой, послушной девочкой, и родители постепенно пришли в себя. Закончилось время, когда оба они с утра до ночи тщетно пытались уберечь меня от невзгод, которые переживают все люди. Их жизнь обрела новое равновесие: на первом месте была любовь ко мне, а на втором вновь оказались отцовские занятия и мамина работа. Что тут сказать? Они любили меня, а я их. Отец казался мне необыкновенным человеком, мама — невероятно милой; для меня они были единственными четко прорисованными фигурами в мире, где царило смятение.
Смятение, частью которого была я. Иногда я воображала, как во мне разворачивается ожесточенная борьба между отцом и тетей, надеясь, что победит в ней он. Безусловно, размышляла я, Виттория однажды уже взяла верх, когда я родилась, ведь долгое время я была невыносимой, но потом, думала я с облегчением, я стала хорошей, значит, Витторию можно прогнать. Я пыталась успокоиться и, чтобы придать себе сил, искала в себе родительские черты. Однако вечерами, в сотый раз глядясь в зеркало прежде чем лечь в постель, я чувствовала, что давно потеряла родителей. Мое лицо должно было вобрать в себя лучшее, что было у них, а у меня постепенно вырисовывалась физиономия Виттории. Я должна была быть счастлива, но начиналось время несчастий… нет, я никогда не буду жить безмятежно, так, как жили раньше и живут сейчас мои родители.
6
В какой-то момент я попыталась понять, заметили ли мои лучшие подруги, сестры Анджела и Ида, что я подурнела, а главное — меняется ли к худшему Анджела, с которой мы были ровесницами (Ида была на два года младше). Мне требовался оценивающий взгляд, а на них, как я считала, можно было положиться. Нас воспитали родители, которые дружили десятки лет и придерживались одинаковых принципов. Скажу для ясности, что никого из нас трех не крестили и не учили молитвам, что мы рано узнали о том, как устроен наш организм (книжки с картинками, образовательные мультфильмы), и усвоили, что должны гордиться тем, что мы девочки, что в первый класс мы пошли не в шесть, а в пять лет и всегда вели себя благоразумно, что головы у нас были набиты советами о том, как избежать ловушек, которые расставляет Неаполь и целый мир, что каждая из нас могла в любой момент обратиться к родителям, дабы удовлетворить свое любопытство, и, наконец, что все мы много читали и дружно презирали привычки и вкусы наших ровесниц, хотя, благодаря тем, кто нас воспитывал, разбирались в музыке, фильмах, телепрограммах, певцах, актерах и втайне мечтали стать знаменитыми актрисами и завести красавцев-женихов, с которыми мы бы подолгу целовались, тесно прижимаясь друг к другу нижними частями тела. Конечно, я в основном дружила с Анджелой, Ида была маленькая, но порой нас удивляла — читала она даже больше нашего, а еще сочиняла стихи и рассказы. Сколько я себя помню, мы с ними не ссорились, а когда назревала ссора, честно говорили все как есть и мирились. Поэтому я пару раз осторожно допросила их как надежных свидетелей. Но они не сказали мне ничего неприятного, наоборот, дали понять, что я им очень нравлюсь; я же со своей стороны находила их все более грациозными. Они были хорошо сложены и так изящны, что, едва завидев их, я сразу чувствовала, что мне необходимо их тепло, и обнимала и целовала обеих, словно желая с ними слиться. Но однажды вечером, когда я была особенно подавлена, они явились с родителями на ужин к нам домой, на виа Сан-Джакомо-деи-Капри, и все пошло не так. У меня было скверное настроение. В тот день я чувствовала себя не в своей тарелке — длинная, тощая, бледная, говорящая и двигающаяся невпопад, подозревающая намеки на собственную уродливость там, где их и в помине не было. Например, Ида спросила, указывая на мои туфли:
— Новые?
— Нет, они у меня давно.
— А я их не помню.
— Что с ними не то?
— Да ничего.
— Если ты их только что заметила, значит, сейчас с ними что-то не то.
— Да нет, вовсе нет.
— У меня что, ноги как палки?
Мы продолжали так некоторое время: они меня успокаивали, а я вслушивалась в их слова, пытаясь понять — они говорят серьезно или скрывают за хорошими манерами тот факт, что я произвожу ужасное впечатление. Мама вмешалась, сказав по обыкновению тихо: “Джованна, хватит, у тебя нормальные ноги”. Мне стало стыдно, я замолчала, а Костанца, мама Анджелы и Иды, заметила: “У тебя очень красивые лодыжки”. Мариано, их отец, воскликнул со смехом: “Да и бедрышки отличные, вот бы зажарить их в духовке с картошкой!” И этим дело не кончилось: он подтрунивал надо мной, беспрестанно шутил; Мариано был из тех, кто уверен, что сможет развеселить даже пришедших на похороны.
— Что сегодня с этой девочкой?
Я помотала головой, показывая, что все в порядке, и даже попыталась ему улыбнуться, но не смогла. Его шутки меня бесили.
— Вот так шевелюра, это что у вас, веник такой?
Я вновь отрицательно покачала головой, но на этот раз не сумела скрыть раздражения: он обращался со мной, как с шестилетним ребенком.
— Милая, но это же комплимент: веник сверху тонкий, снизу толстый, золотистого цвета, а еще его перевязывают веревочкой.
Я мрачно буркнула:
— Я не тонкая и не толстая, и не золотистого цвета, и никто меня не перевязывает веревочкой.
Мариано поглядел на меня растерянно, улыбнулся и сказал дочерям:
— Почему это Джованна сегодня такая кислая?
Я ответила с еще более угрюмым видом:
— И никакая я не кислая.
— Кислая — это не оскорбление, это проявление внутреннего состояния. Знаешь, что это означает?
Я промолчала. Он вновь обратился к дочкам, изображая огорчение: