Мы сделали несколько шагов по пропахшему табачным дымом помещению, где не было окон: свет лился из раскрытой двери. Тетина фигура исчезла в дверном проеме, я последовала за ней и оказалась на крохотной кухоньке, где меня сразу поразили и идеальный порядок, и вонь от окурков и мусора.
— Будешь апельсиновый сок?
— Не стоит беспокоиться.
— Так будешь или нет?
— Да, спасибо.
Она указала мне на стул, тут же передумала, сказав, что стул сломан, и кивнула на другой. Потом, к моему удивлению, она вовсе не вытащила из белого, но пожелтевшего от старости холодильника сок в бутылке, а взяла из корзины пару апельсинов, разрезала их и принялась выжимать сок в стакан прямо рукой, помогая себе вилкой. Сказала, не глядя на меня:
— Ты не надела браслет.
Я испугалась:
— Какой браслет?
— Который я подарила, когда ты родилась.
Насколько я помнила, браслетов у меня никогда не было. Я поняла, что для нее это важно: то, что я не надела браслет, воспринималось ею как оскорбление. Я сказала:
— Наверное, мама надевала мне его, когда я была совсем маленькой, грудной, а потом я выросла и он больше не налезал.
Она повернулась взглянуть на меня, я показала ей запястье — слишком толстое для браслета, какие дарят новорожденным, — и, к моему удивлению, она рассмеялась. У Виттории были крупный рот и крупные зубы, когда она смеялась, обнажались десны. Она проговорила:
— А ты сообразительная.
— Я сказала правду.
— Ты меня боишься.
— Чуть-чуть.
— Правильно, что боишься. Бояться надо, даже когда тебе ничего не угрожает, так тебя не застанут врасплох.
Она поставила передо мной стакан, по которому стекали капельки сока, на оранжевой глади плавали кусочки гущи и белые семечки. Я смотрела на тетины аккуратно причесанные волосы — я видела такие прически по телевизору в старых фильмах, а еще у одной маминой подруги на фотографии, снятой, когда мама была совсем юной. У Виттории были густые брови — черные, словно лакричные полоски между высоким лбом и глубоко посаженными глазами. “Пей”, — велела она. Я сразу взяла стакан, чтобы она не сердилась, но пить было противно: я видела, как сок стекал у нее по ладони, и вообще я всегда просила маму процеживать гущу и семечки. “Пей, — повторила Виттория, — тебе полезно”. Я отпила глоточек, пока она усаживалась на стул, который только что назвала сломанным. Тетя меня похвалила, но похвалила с той же презрительной интонацией: да, мол, ты сообразительная, сразу придумала отговорку, чтобы выгородить родителей, молодец. И объяснила, что меня не туда занесло: она подарила мне не браслет для малышки, а браслет для взрослой, которым весьма дорожила. “Потому что, — подчеркнула она, — я не такая, как твой отец, он любит деньги, любит вещи, а мне на вещи плевать, я люблю людей. Когда ты родилась, я подумала: отдам-ка я его девочке, будет носить, когда вырастет. Я так и написала в записке твоим родителям «Отдайте ей, когда вырастет», а потом положила все в почтовый ящик. Разве я могла подняться в квартиру? Твои отец и мать просто звери, они бы меня выгнали”.
Я сказала:
— Может, браслет украли воры, не стоило оставлять его в почтовом ящике.
Она покачала головой, темные глаза вспыхнули:
— Какие еще воры? О чем ты говоришь? Раз ничего не знаешь, пей лучше сок. Мама тебе такой выжимает?
Я кивнула, но Виттория словно не обратила на это внимания. Она принялась нахваливать апельсиновый сок, а я отметила, что у нее невероятно живое лицо. Складки между носом и ртом, придававшие ей кислый вид (именно кислый), вмиг исчезли, лицо, которое еще секунду назад казалось длинным, словно спадавшим вниз с высоких скул — серое полотно, натянутое между висками и челюстями, — обрело цвет, стало мягче. Покойная матушка, — рассказывала она, — на именины приносила мне в постель горячий шоколад, она так его готовила, что он становился нежным и пышным, с воздушными пузырьками. А тебе на именины дают горячий шоколад? Мне хотелось ответить “да”, хотя у меня дома не праздновали именины и никто не приносил мне в постель горячий шоколад. Но я боялась, что она все поймет, и поэтому отрицательно помотала головой. Тетя недовольно проговорила:
— Твои отец и мать не чтут традиции, мнят себя невесть кем, не опускаются до того, чтобы приготовить горячий шоколад.
— Папа пьет кофе с молоком.
— Твой отец дурак, думаешь, он умеет готовить кофе с молоком? Вот твоя бабушка умела. Она добавляла в него две чайные ложки взбитого яйца. Он тебе рассказывал, как мы пили кофе, молоко и ели сабайон
[3], когда были маленькие?
— Нет.
— Вот видишь! Твой отец так устроен. Он один все умеет, признать, что другие тоже на что-то годятся, он не хочет. А скажешь ему, что это неправда — он тебя вычеркнет из своей жизни.
Виттория недовольно покачала головой и заговорила отстраненно, но не холодно: “Так он вычеркнул моего Энцо, а он мне был милей всех на свете. Твой отец вычеркивает всех, кто может оказаться лучше него, он всегда так поступал, даже когда был совсем маленьким. Он считает себя умным, но он никогда не был умным: я — умная, а он просто хитрый. Он ловко умеет становиться незаменимым. Когда я была маленькая, мне казалось, что без него и солнце не будет светить. Я думала, что если поведу себя не так, как нужно ему, он меня бросит и я умру. Вот он и добивался от меня всего, чего хотел, сам решал, что для меня хорошо, а что плохо. К примеру, я с рождения была музыкальной, мечтала стать балериной. Я знала, что это моя судьба, только он один мог уговорить родителей разрешить мне учиться танцам. Но для твоего отца балерины были чем-то плохим, он не согласился. Он считает, что ты заслуживаешь жить на земле, только если все время ходишь с книжкой в руках, а если ты мало учился, ты для него пустое место. Он говорил мне: какой еще балериной, Витто, ты даже не знаешь, кто такая балерина, учись себе и помалкивай. В то время он уже зарабатывал частными уроками и вполне мог заплатить за балетную школу, вместо того чтобы покупать себе новые книжки. Но он этого не сделал, ему нравилось подчеркивать, что все остальные со всеми их делами не имеют значения, а важны только он и его книги. А уж как он обошелся с моим Энцо! — внезапно завершила рассказ тетя. — Сперва прикинулся другом, а потом вырвал у него сердце, разбил на кусочки и выбросил”.
Вот так она и говорила — возможно, чуть грубее, — с обезоруживающей откровенностью. Ее лицо то становилось хмурым, то прояснялось, выражая самые разные чувства: сожаление, отвращение, гнев, печаль. Она говорила об отце такие грязные слова, каких я еще не слышала. Но когда упомянула своего Энцо, то от волнения осеклась и, театрально прикрыв ладошкой глаза, выбежала из кухни.
Я не шевелилась, я была очень взволнована. Воспользовавшись ее отсутствием, я выплюнула в стакан семечки апельсина, которые так и держала во рту. Прошла минута, другая, мне было стыдно, что я молчала, пока она оскорбляла отца. Надо сказать ей, что нехорошо говорить так о человеке, которого все уважают, подумала я. Тем временем заиграла музыка — сначала тихо, через несколько секунд — на полную громкость. Тетя крикнула мне: “Иди сюда, Джанни, ты что там, заснула?” Я вскочила и вышла из кухни в темный коридор.