День был будний, погода – скверная, сезон – не туристический. Усевшись с видом на сад в гордом одиночестве, я, как Будда, решил не вставать, пока не изменюсь. Глядя на 15 камней и насчитав, как задумано, только 14, я старался отбросить поэтические метафоры и педагогические аналогии.
– Главное, – говорили во мне монастырские уроки, – забыть о путеводителе и не думать о том, что камни напоминают острова в житейском океане или плывущих по нему тигров страстей.
Больше всего мне мешал я сам: бородатый, как айн, иноземец в носках пялится на серый гравий с голыми камнями.
– Стоит очистить жизнь от метафор, как она становится невыносимо пустой, – с тоской думал я, но именно этого добивался от меня буддизм.
Днем пришли школьники, потом начался дождь, захотелось есть и, прервав созерцание, я отправился в монастырский ресторан. Меню в нем было одно на всех: соевый творог, сваренный в пресной воде из священного источника. Официантка искусно манипулировала ширмами, чтобы представить каждому знаменитый сад в индивидуальной перспективе.
Вернувшись на пост несолоно хлебавши, я преумножил старания, пока мне это не надоело. Теперь я просто смотрел во двор, перестав чего-нибудь ждать. Отупев от безделья, я чувствовал себя одним из 15 камней и завидовал их безразличию ко времени.
Возможно, я сидел бы там до сих пор, но с закатом меня выперли за ворота, и я вернулся в Нью-Йорк, чтобы продолжить упражнения на знакомой территории. Для этого достаточно было закрыть глаза и ничего не делать, но это как раз труднее всего. Сидя неподвижно в подвале без света, я лениво наблюдал, как в голове безвольно всплывали явно не мои фразы.
– Акваланг – аппарат искусственного молчания, – гласила одна, и я не спорил, не слишком понимая, чего она от меня хотела.
Год спустя слов набралось на крохотную книжку, которую нельзя было назвать иначе, чем «Темнота и тишина». Ее проиллюстрировал художник Саша Захаров. Мастер игольного рисунка, он тренировал руку, стреляя в цель из пистолета. Но и без картинок, я решил не повторять опыта. Буддизм обдирал и мой текст, и мой день, не оставляя ничего лишнего, а без него мне было страшно жить и не о чем писать.
Близнецы,
или
9/11
Почему мы приняли именно этот праздник, объяснить легко. Хеллоуин создан для космополитов. Поднявшись над миром, точнее – опустившись под него, ночь чертовщины роднит эллина с иудеем, фею – с гоблином, и, переходя на личности, Горбачева – с Ельциным, а республиканца – с демократом.
– Роднит, как смерть, – язвили гости, собираясь к нам на маскарад.
– Лишь бы не больше семидесяти, – волновалась жена, боясь, что рухнет балкон, куда отправляли курящих.
За веселье отвечала «Смирновская» с насосом: в красном углу стояла бутыль размером со взрослого щелкунчика. На закуску я запекал окорок в сидре и солил целого лосося. Музыкой заведовал Журбин. Саша играл на пианино, единственным достоинством которого был год рождения. Ровесник революции, инструмент сохранился не лучше её, но Журбина это не смущало.
– Если клавиш больше половины, – деловито объявил он, – я могу сыграть, что угодно, если меньше, то лишь то, что получится.
Кульминацией праздника была групповая фотография. Искусная Марианна Волкова, снявшая всех русских звезд трех поколений, сгоняла гостей в кучу, строила в три ряда и укладывала строптивых на пол.
– История не простит, – объясняла она, вытаскивая зазевавшегося из уборной.
Если считать меня историей, то так оно и есть. Когда сегодня, уже совсем в другом веке я разглядываю эти длинные, склеенные, чтобы все влезли, снимки, то радуюсь, что одни друзья на них молоды, другие – живы.
На левом фланге пилястрами возвышаются дочки Смирнова: Дуня и Саша. Рядом с ними любой – метр с кепкой. Однажды сестры взяли меня под руки и подняли на смех.
– Втроем, – обрадовались ведьмы, – мы напоминаем букву W.
Рядом угадывается Битов, почему-то в маске коровы. Где бы мы ни встречались, на конференциях или за столом, я никогда не слыхал от него банального слова. Тем больше было мое удивление, когда в дни Грузинской войны мне попалась подпись Битова под своеобразным документом, назвавшим Америку врагом свободы и оплотом тоталитаризма. Живя здесь, я этого не заметил, но Битову, который редко ее покидал надолго, ничего не сказал.
Я до сих пор не знаю, как себя вести со взрослыми, которые были кумирами моего детства. Однажды я выпивал на чужой американской кухне, сидя между Гладилиным и Аксеновым.
– В пятом классе, – сказал я, не сдержав восторга, – мне казались лучшими книгами человечества «История одной компании» и «Пора, мой друг, пора».
– А сейчас? – быстро и хором спросили классики.
– Не знаю, – признался я, – слишком люблю, чтобы перечитывать.
В заднем ряду на фотографии – Илья Левин, нарядившийся беглым каторжником. Он так и сидел за рулем всю дорогу из Вашингтона – полосатый, как зебра, на которых Илья насмотрелся в Африке. Ленинградский филолог и американский дипломат, Левин выучил суахили, идиш и фарси, чтобы работать в экзотических краях. Илья справлял Пурим во дворце Хуссейна, ел жареную кобру в Душанбе, на Занзибаре покупал пряности с ветки, в Москве лучше всех делал хреновую настойку. Не удивительно, что, попав в Эритрею, Илья первым посадил хрен в африканскую землю. В этой нищей, но гордой стране он служил атташе по истребленной марксистскими властями печати, а в свободное время осматривал достопримечательности.
– В оазисе, где родился Ганнибал, – вспоминал Левин, – есть отель «Пушкин».
Рядом с Ильей – Володя Козловский, знавший английский лучше всех эмигрантов. Для разгона он перевел на русский «Кама-сутру» и составил многотомный словарь нашего мата.
Художники Гриша Брускин и Вагрич Бахчанян снялись без масок, чтобы потомки опознали. Зато миниатюрный берлинский живописец Женя Шеф походил на эльфа, и не только в Хеллоуин. Рядом с ним – одетый цыганским бароном Сёма Окштейн, который прославился женскими портретами-фетишами в стиле «вамп». Моделью ему служила милая жена, сделавшая карьеру в банке.
– Сразу и не узнал, – застеснявшись, сказал я при знакомстве.
– Зато брак счастливый, – ответила она.
В центре снимка – королева бала Татьяна Толстая. Она неизменно получала «Золотую тыкву» за лучший костюм. И не удивительно, если учесть, что однажды Таня пришла в пальто, а скинув его, осталась в наряде орангутанга.
Шумная и веселая, на первый взгляд Толстая кажется не похожей на свою тонкую прозу. Но в ее литературе есть и нечто по-фольклорному залихватское, заговаривающееся, чуть ли не кликушествующее. Вот так Наташа Ростова танцует барыню: по-народному и как бог на душу положит, чем меньше думаешь, тем лучше получается. Толстая знает, когда отпустить вожжи и распустить язык – он сам до Киева доведет.
Пожалуй, только в нем, в Киеве, мы с ней и не встречались, зато прочесали изрядную часть остального мира. Путешествуя по городам Старого и весям Нового света, мы всюду начинаем диалог с того места, на котором в прошлый раз его прервали. С Таней можно дружить дискретно. Пунктир разговора пересекается в точке встречи, чтобы побыть и посмеяться вместе. Например – в древнеримском, а теперь хорватском городке.