– В Коми? – удивился служивший там Довлатов, – они же из Риги.
– Один черт, – подытожил Парамонов, – хрен редьки не слаще.
Не то, чтобы мы не боялись, еще как. Но соблазн оказался непреодолимым.
– Коммунизм, – писали оставшиеся в СССР друзья, – дышит на ладан, и вы не успеете забить свой гвоздь в его гроб, когда начнется свобода.
Она, собственно, уже началась, хоть и не везде. Нас уже печатали в ленинградской «Звезде» и рижской «Атмоде». Но это было лишь начало ослепительного марша к славе, который нам прочила Юнна Мориц. Старинная приятельница Довлатова, автор чудных детских стихов и прораб перестройки, она завезла в Америку благую весть о вольной печати.
– Свобода, – объявила она, – приходит на двух ногах.
– Демократия и рынок?
– Почти: ум и капитал, и объединяет их первое частное издательство «Писатель и кооператор», сокращенно «ПИК», на который мы взберемся с вашими книгами.
– Я предпочитаю государственные издательства, – обаятельно увернулся Довлатов, – хочу получить сдачу там, где обсчитали.
Но мы, мы были в восторге. Свершилось то, о чем не смели мечтать: у нас появился шанс выложить все, что зачали и выносили за 13 лет эмиграции.
– Родная речь одумалась, – шептал тщеславный внутренний голос, – и зовет всех обратно. Два русла русской словесности сливаются в один могучий поток, и мы будем в обоих – как Бунин, как Седых, как Набоков. Вместе с нами вернутся наши книги – одна, другая, третья, четвертая, даже пятая, еще не написанная.
– Хватит с вас рецептов, – брезгливо окоротила нас Юнна Мориц, но мы соглашались на все, ибо, наконец, узнали, зачем уезжали: чтобы вернуться.
И вот я здесь. Пугливо обойдя «Растаможку», мы с трудом погрузили в такси чемоданы с подарками. Заранее предупрежденные, мы везли в Россию примерно то, что вывозили из нее: растворимый кофе, твердый сыр, твердую колбасу, колючий ананас для детей. Не скрою, что среди подарков было мыло.
– Не хватает одеял и бисера, – обиделся товарищ, но дары принял.
От первой встречи я ждал шока, подобного тому, что пережил, попав на Запад, и зря. Возвращение оказалось будничным. Сначала меня удивляло, что кругом все говорят по-русски, как на Брайтоне. Но через пять минут я привык, через десять – усомнился в том, что бывает иначе, через пятнадцать забыл про Америку и почувствовал себя своим, только странным – как Рип ван Винкль.
– С чего начнем? – спросила красивая и незаменимая проводница Оля Тимофеева, с которой нам повезло подружиться еще в Нью-Йорке.
– Прошвырнемся по магазинам?
– Разве что книжным, – пыталась остановить нас опытная Оля, – в другие заходить не за чем.
Я настоял, не поверив, и мы отправились в просторный универсам на Новом Арбате. Он производил такое же сногсшибательное впечатление, как венский супермаркет, но, разумеется, наоборот. На полках и прилавках, в холодильных шкафах и стеклянных стеллажах не было решительно ничего, совсем и давно. Точнее, обойдя оба светлых этажа, мы обнаружили ровно один товар:
– Marrutki, – прочитал я латышскую этикетку на стеклянной баночке с тертым хреном.
Сгрудившиеся у кассы продавщицы, как часовые у пустого склада, стесненно улыбались, не зная, зачем стоят.
– Аскеза, – выдавил я, – пир духа.
– Типун тебе на язык, – ответила Оля, умудрившаяся спечь из одолженной муки торт в 12 слоев, как в «Праге».
Люди попроще жили собирательством и охотой. Сушили грибы, закатывали в банки щавель и бродили с авоськой по магазинам, подстерегая редкую добычу, все равно – какую. Новомировский критик Сергей Костырко кормился морковкой, Окуджава – гречкой, соредактор «Звезды» Яша Гордин умел готовить ячневую крупу, и лишь Валера Попов жил на широкую ногу. В квартире на Невском он держал ларь картошки, которой мы закусывали настойку на тархуне.
Зато у Попова собралось такое общество, что я вертелся, как д’Артаньян у господина де Тревиля. За зеленой водкой, в дыму вонючей «Примы», при свете последней неперегоревшей лампочки шутили и переругивались мушкетеры богемной словесности – Уфлянд, Арьев, Вольф. Зная их по именам и от Довлатова, я радостно хмелел, выпивая с каждым. Ведь в Риге не было литературной среды, за исключением автора производственного романа о передовом ткацком станке, прозванном «Прекрасная Марианна». Не удивительно, что я набрался.
Следующим утром мы явились на фотосессию к мастеру элитного портрета Валерию Плотникову, чью подборку перестроечных знаменитостей печатали и нью-йоркские журналы. Нам не сразу удалось найти мастерскую. Монархист и стародум, Плотников объяснял дорогу, пользуясь прежними названиями улиц.
– Главное в фотоделе, – предупредил он нас, – цвет лица. Советую провести предыдущий день в лесу, в крайнем случае – на реке, тяжелого не есть, лечь пораньше, газет не читать.
Когда Плотников, открыв дверь, взглянул на позеленевшие от тархунной настойки физиономии, он взвыл, не поздоровавшись:
– Я же просил! Хоть бы закусывали.
– Так нечем.
– В России полно клюквы.
Не в силах исправить убитую ночь, он поставил нас к стенке. Грубо оштукатуренная, она искусно создавала рельефную фактуру задника. Усадив Вайля в ампирное кресло и поставив меня за ним, Плотников создал устойчивую, как пирамида, композицию: корпулентный Вайль походил на Крылова, я – на Дуремара.
Небрежно щелкнув, мастер быстро попрощался – в ванной уже красились девицы в мини-юбках и оренбургских платках для аэрофлотского плаката. А через полгода нью-йоркский почтальон принес слипшийся пакет, обклеенный марками с рязанским кремлем. Внутри были 10 коробок клюквы в сахаре.
2
В 1990 году русским читателям меньше всего нужна была кулинарная книга. И все же писатели, объединившись с кооператорами, отпечатали «Русскую кухню в изгнании» в хозрасчетной типографии Молдавии.
В Москву «Кухня» пробиралась, как в гражданскую войну – рывками и с жертвами. В Приднестровье женщины ложились на рельсы, чтобы не пропустить состав, вывозивший по слухам зерно для москвичей. На самом деле даже тараканы не могли бы найти съестного в вагоне, потому что странички с трудом скреплял синтетический клей, а не мучной клейстер, который умела варить моя бабушка. Обложка была той же, бахчаняновской. Но по пути к родине Аленушка выцвела и осунулась, краски смешались в пожухлую радугу, бумага была серой, шрифт – тоже. Зато таких книжек вышло 20 тысяч, и мы не могли бы усадить всех покупателей за одним столом, как это удавалось сделать в эмиграции.
В «ПИКе» нас встретили радушно. Писатели и кооператоры, которых мы не могли отличить друга от друга, строили планы духовной и взаимовыгодной дружбы. В залог ее нам выдали половину гонорара, до верху заполнившего припасенную по старой памяти авоську. Деньги были напечатаны на той же бумаге, что и наша книжка. Вместо Алёнушки их украшал двоившийся от скверной печати Ленин.