Это была третья встреча мамы и Линды; я сразу заметил, что обе держат дистанцию, и все время пытался навести между ними мосты, но безо всякого успеха, что-нибудь непременно стопорилось и почти ничего не шло само собой. А когда вдруг разговор налаживался, Линда оживлялась и начинала рассказывать что-то, мама с интересом включалась, то я так преувеличенно радовался и сам это замечал, что хотелось уже одного — исчезнуть.
Дальше у Линды началось кровотечение. Она испугалась до смерти, буквально до смерти, решила немедленно ехать домой, позвонила в Стокгольм своей акушерке, та ответила, что не может ничего сказать без обследования; при слове «обследование» Линда впала в отчаянье, я говорил: все будет хорошо, вот увидишь, я тебе говорю, все будет нормально, — но это не помогало, потому что я-то откуда знаю? Что я в этом понимаю? Она хотела уехать немедленно, я сказал, что мы остаемся и, когда она в конце концов согласилась, ответственность легла целиком на меня, потому что если все кончится плохо, или уже кончилось, то это я настоял на том, что обследования не нужно, это я сказал, мол, давай подождем и посмотрим.
Все силы Линды уходили на переживания, я видел, что ни о чем другом она думать не в состоянии, страх изматывал ее; и когда мы все вместе садились за стол поесть или пообщаться вечером, она не говорила ни слова, а когда однажды после сна спустилась в сад и увидела, что мы с мамой болтаем и смеемся, то развернулась и ушла с почерневшими от ярости глазами; и я понимал ее реакцию: как мы смеем вести себя обычно, когда с ней такое происходит? В этом была своя правда, но была и другая. Я верил, что все обойдется, но принимал в расчет и кое-что еще: мы здесь в гостях, я не видел маму полгода, нам о многом хочется поговорить, и какой смысл бродить как тень, не говоря ни слова, целиком отдавшись огромному, всеобъемлющему и раздирающему страху? Я обнимал Линду, утешал, пытался убедить, что все будет хорошо, но она не желала слушать и не желала оставаться здесь, в Йолстере. Она едва отвечала на обращенные к ней мамины вопросы. Во время наших ежедневных прогулок Линда плохо отзывалась о маме и всем, что бы она ни делала. Я защищал ее, мы орали друг на друга, иногда Линда разворачивалась и уходила, я бежал вдогонку — это был кошмар, но как и за всяким кошмарным сном, за ним последовало пробуждение. Которому, однако, предшествовала финальная сцена. Мама отвезла нас во Флурё на корабль. Мы приехали заранее и решили пообедать, нашли плавучий ресторан на плоту, что ли, или понтоне, сели, заказали рыбный суп. Нам принесли его, он был несъедобный, одно масло.
— Я не могу это есть, — сказала Линда.
— Да, не особо вкусно, — кивнул я.
— Надо сказать официантке. Пусть заменит на другое блюдо, — продолжала Линда.
Худшей неловкости, чем отсылать еду обратно на кухню, я не мог себе и представить. Тем более во Флурё, это не Стокгольм и не Париж. Но и новая размолвка была мне не по силам, поэтому я подозвал официантку:
— Простите, суп кажется странным на вкус. Не могли бы вы заменить его другим блюдом?
Официантка, крепкая тетка средних лет с неряшливо осветленными волосами, посмотрела на меня хмуро.
— Ничего странного в нем, конечно, нет, — сказала она. — Но если вы настаиваете, пойду с поваром поговорю.
Мы — мама, Линда и я — сидели за столом, перед каждым стояла миска супа.
Официантка вернулась и покачала головой:
— Сожалею, но повар сказал, что с супом все в порядке. Вкус у него такой, как надо.
Что делать? Единственный раз в жизни я вернул блюдо на кухню, но ресторан сопротивляется. В любом другом месте нам бы уже принесли блюда на замену, но только не во Флурё. Лицо у меня горело от позора и досады. Будь я один, то съел бы уже этот проклятый суп, несмотря на его гадкий вкус.
Но теперь я высказал претензию, хотя мне было неловко и я предпочел бы обойтись без этого, а официантка еще и пререкается со мной.
Я встал.
— Я сам пойду поговорю с поваром!
— Идите, — сказала официантка.
Через весь понтон я дошел до кухни, которая была на берегу, сунул голову в помещение за прилавком и привлек к себе внимание не низенького толстяка, как рисовало мое воображение, а высокого здорового парня моего возраста.
— Мы заказали рыбный суп, — сказал я. — В нем как-то многовато масла, его практически невозможно есть, к сожалению. Не могли бы мы получить вместо него что-то другое?
— Вкус у него такой, как надо, — ответил он. — Вы заказали рыбный суп, вы получили рыбный суп. Ничем не могу помочь.
Я пошел обратно. Линда с мамой посмотрели на меня, я покачал головой.
— Не соглашаются, — сказал я.
— Давайте я попробую, — сказала мама. — Может, хоть мне пойдут навстречу из уважения к возрасту.
Если мне не по нраву ругаться в ресторане, то для мамы это противнее еще в десять раз.
— Да, необязательно, — сказал я, — давайте просто уйдем.
— Я попробую, — сказала мама.
Через несколько минут она вышла из ресторана и покачала головой.
— Ладно, — сказал я. — Есть, конечно, хочется, но суп после всего есть уже не станешь.
Мы встали, положили на стол деньги и ушли.
— Съедим что-нибудь на корабле, — сказал я Линде, которая молча и мрачно кивнула в ответ.
Корабль, вращая винтами, причалил к берегу, я затащил внутрь наши чемоданы, помахал маме и сел в самом первом ряду.
Мы сжевали по мягкой, почти мокрой пицце, по лефсе
[53] и йогурту, и Линда легла и немного прикорнула. А когда проснулась, все недовольство как рукой сняло. Она сидела рядом со мной сияющая и беззаботно щебетала. Я смотрел на нее в глубоком недоумении. Неужели все дело было в моей маме? Или в чужом месте? Или в том, что мы приехали погостить в ту мою жизнь, какой она была до появления в ней Линды? То есть не в угрозе потерять ребенка? Потому что угроза-то никуда не делась и висела над нами по-прежнему?
Из Бергена мы улетели домой, на следующий день ее обследовали, все было в полном порядке. Маленькое сердце билось, тельце росло, все доступные измерению показатели были идеальны.
После обследования в клинике в Гамла-Стане мы сели в кондитерской и стали обсуждать подробности. Мы всегда так делали после каждого визита к врачу. Где-то через час я сел на метро и поехал в неблизкий Окесхув, в мой новый рабочий кабинет, потому что из старого в башне я в конце концов сбежал, и тогда приятельница Линды, сценарист и писатель Мария Ценнстрём, предложила мне эту комнату на выселках за символическую плату. Комната была в подвале жилого дома, днем там не было ни души, и я сидел взаперти в бетонных стенах и писал, читал или смотрел за окно, где примерно каждые пять минут проезжал поезд метро. Я прочитал «Закат Европы» Шпенглера — с его теорией цивилизаций можно спорить, но то, что он писал о барокко, о фаустовском типе культуры, об эпохе Просвещения и об органических формах, было живым и оригинальным; часть из этого, можно сказать, прямой наводкой отправилось в мой роман, центром которого, как я окончательно убедился, должен был стать семнадцатый век. Все растет оттуда, он был водоразделом: по одну сторону старое, негодное для употребления, вся эта магическая, иррациональная, догматическая традиция веры в авторитеты, по другую сторону — все, что развилось в тот мир, где мы живем сегодня.