Он захохотал и принялся рассказывать мне о любовном романе такой ураганной силы, что наши с Линдой отношения казались комедией, сном в летнюю ночь. В тот вечер я выпил двадцать бокалов пива, и единственное, что я помню из последних часов того вечера, — это что Туре Эрик затеял беседу со старым алкашом: тот присел за наш стол и все время говорил «какой красивый мальчик» и «какой хорошенький». Туре Эрик хохотал и подталкивал меня плечом, тем временем пытаясь выудить из забулдыги подробности его жизни. А потом я помню, как мы стоим перед нашим домом и Туре Эрик забирается в свою машину и укладывается спать на заднем сиденье, а снежинки легко кружатся в сером холодном воздухе.
Одна комната и кухня, вот и вся наша арена. Здесь мы готовили, ели, спали, любились, болтали, смотрели телевизор, читали книги, ссорились, принимали всех гостей. Тесно, но мы приспособились, ничего. Но если заводить детей, а мы все время говорили об этом, то нужна квартира просторнее. У мамы Линды имелась квартира в центре Стокгольма, комнат всего две, но площадь — восемьдесят с лишним метров, по сравнению с нашей, считай, футбольный стадион. Мама Линды жила за городом, а квартиру сдавала и сказала, что может нас туда пустить. Неофициально, поскольку в Швеции договор найма именной и пожизненный, но как бы через обмен, а это разрешено: она переезжает в нашу, а мы в ее.
Мы поехали смотреть.
Такой буржуазности мне еще не доводилось видеть. В углу гостиной — огромный, в русском стиле, камин прошлого века с мраморным фасадом, второй, такой же высокий, но не такой массивный, в спальне. Красивые белые резные панели на каждой стене, лепнина на потолке, в котором четыре метра высоты. На полу — потрясающий паркет елочкой. И мебель под стать: тяжелая, солидная, сделанная на заказ в конце девятнадцатого века.
— Мы можем здесь жить? — спросил я, бродя по квартире и осматривая все.
— Нет, не можем, — ответила Линда. — А если попробовать поменяться в Шерхольмен? Или куда-нибудь в этом духе. А то здесь как в склепе.
Шерхольмен — один из пригородов, облюбованных мигрантами, мы ездили туда в субботу на рынок и поразились его витальности и непохожести.
— Согласен, — сказал я. — Обустроить эту квартиру под себя нам будет трудно.
Хотя в идее переехать сюда были привлекательные моменты. Большая, красивая, в исторической части города. Так ли страшно, что мы теряемся на фоне комнат? А вдруг мы все же совладаем с ними, подчиним себе, превратим их буржуазность в нашу?
Я всегда мечтал пожить буржуазно, когда застывшие формы и твердые правила держат в порядке внутренний раздрай, регулируют его, превращают из того, что раз за разом рвет жизнь в клочья, в то, с чем человек может совладать. Но каждый раз, как я оказывался в буржуазной обстановке, например в гостях у деда с бабкой с маминой стороны или у отца Тоньи, она как будто делала более видимой ту другую часть меня, которая никуда не встроена и выпадает из норм и рамок, — все то, что я сам в себе ненавижу.
Но здесь? Линда, я и ребенок? Новая жизнь, новый город, новая квартира, новое счастье?
Этот настрой перебил первое печальное ощущение от квартиры, мы тепло и восторженно болтали там в кровати после бурной любви: лежали, подложив под голову подушку, курили и нисколько не сомневались, что здесь начнется наша новая жизнь.
В конце апреля вернулся из Ирака Гейр, мы пообедали в американском ресторане в Гамла-Стане. Я никогда не видел Гейра настолько живым и энергичным, и он еще несколько недель вываливал все, что пережил в Ираке, про всех людей, которых он там повстречал и которые постепенно стали мне как приятели, пока в нем и в его разговорах не освободилось наконец место для других вещей. В начале мая мы с Линдой, плюс Андерс, который нам помогал, перевезли наши вещи на новое место и стали отмывать квартиру. Мы занимались этим весь день и вечер, но когда в начале одиннадцатого уборка все еще не закончилась, Линда вдруг привалилась спиной к стене и закричала:
— Я больше не могу! Это невозможно!
— Остался час, максимум полтора, — ответил я. — Потерпи.
У нее уже были слезы на глазах.
— Давай позвоним маме, — сказала она. — Мы не обязаны домывать все сейчас. Она утром приедет и доделает. Ей это нетрудно. Я знаю.
— Ты хочешь, чтобы твою квартиру мыл кто-то другой? Говно за тобой выгребал? Ты не можешь звать маму каждый раз, когда у тебя возникает проблема. Тебе тридцать, блин, лет!
Она вздохнула:
— Я знаю, но я очень устала. А она все сделает в пять минут. Для нее это не проблема.
— Это проблема для меня, — ответил я. — И по-хорошему для тебя тоже должна была бы быть.
Она схватила тряпку, встала и принялась дальше тереть дверь в ванную.
— Но я сам все доделаю, — сказал я. — Иди, я приду.
— Ты уверен?
— Да-да, все нормально.
— Хорошо.
Она оделась и ушла в темноту, я закончил уборку безо всяких лишних эмоций, как и говорил. На другой день мы перевезли все мои вещи, точнее говоря, все мои книги, число которых доросло до двух с половиной тысяч, каковой факт не прошел мимо внимания Гейра и Андерса: они с чувством и виртуозными формулировками материли проклятые книги, пока мы перетаскивали коробки с ними из лифта в квартиру. Гейр, естественно, говорил, что это все равно что перетаскивать ящики с оружием на пару с американскими морпехами, он занимался этим еще две недели назад, но мне его слова казались столь же надуманными, как аллюзии на почтовые дилижансы или охоту на бизонов. Теперь наши вещи громоздились двумя огромными кучами в двух комнатах, я начал красить стены, а Линда уехала в Норвегию делать репортаж о 17 Мая. Она должна была остановиться у моей мамы, которую видела лишь однажды, те несколько часов в Стокгольме. Как только Линда села в поезд, я позвонил маме, мне не давало покоя то обстоятельство, что от Тоньи осталось много видимых следов, особенно свадебная фотография, которая по-прежнему висела на своем месте, когда я приезжал на Рождество, и свадебный альбом. Мне не хотелось ставить Линду в неловкое положение, чтобы она чувствовала себя придатком к моей прежней жизни, заменой, поэтому после короткого вступления, когда мы обменялись последними новостями, я перешел к делу. Я осознавал, что это глупо, более того, унизительно для меня и для Линды, и даже для мамы, но ничего не мог с собой поделать, мысль о том, что ситуация ранит Линду, была невыносимой, и в конце концов я спросил маму напрямик: нельзя ли снять свадебную фотографию или хотя бы перевесить ее в менее заметное место? Да, конечно, она ее уже сама сняла, мы же развелись. А альбомы, спросил я, — со свадебными фотографиями. Может, она и их уберет? Нет, родной, сказала мама, это мой альбом. В нем собрана часть моей жизни. Я не хочу ее скрывать. Линда это переживет, она же знает, что ты был женат. Вы взрослые люди. Окей, сказал я, альбом твой, тут ты права. Но мне страшно обидеть Линду. Не волнуйся, сказала мама, все будет хорошо.
Поехать к моей маме было со стороны Линды мужественным поступком, дружественным жестом, и все прошло хорошо, мы болтали по телефону по нескольку раз на дню, она рассказывала, что потрясена природой Западной Норвегии, вся эта зелень, синь и белизна, высокие горы и глубокие фьорды, людей почти нет, и слепящее день напролет солнце, она впадала от него в нирвану. Она позвонила из крошечного пансиона в Балестранне и описывала вид из окна, шум волн, которые она слышит, если высунуться в окно, и голос ее был заряжен будущим. О чем бы ни шла речь, говорила она о нас двоих, — так я это слышал. Красота вокруг тоже была связана с нами, с тем, что мы вместе, некоторым образом мы ею и были. Я рассказывал Линде, как отлично смотрятся комнаты теперь, когда я перекрасил стены из серого в белый. Я тоже был заряжен будущим. Предвкушал, как она вернется и увидит, что я сделал в квартире, предвкушал, как мы заживем здесь, в центре этого города, и радовался ребенку, которого мы решили завести. Мы закончили разговор, я пошел красить дальше, на следующий день было уже 17 Мая, и вечером приехали в гости Эспен с Эйриком. Они возвращались с литературоведческого семинара в Бископс-Арнё. Мы пошли пообедать, я познакомил их с Гейром, он легко нашел общий язык с Эйриком в том смысле, что они принялись непринужденно болтать обо всем подряд, но с Эспеном получилось не так хорошо. Гейр сказал какие-то тривиальности, Эспен прицепился к ним, Гейр взбеленился в ответ. Я, как всегда, пытался лавировать, подлаживаться то к Гейру, то к Эспену, но было поздно, и приязни, уважения и даже беседы между ними уже не возникло. А мне нравились они оба, чтобы не сказать все трое, но в моей жизни вечно так, между разными ее частями — толстые перегородки, и я веду себя настолько по-разному в каждой из частей, что чувствую себя разоблаченным, если они вдруг совмещаются или встречаются, и я уже не могу вести себя только так или только эдак, но вынужден смешивать манеры поведения, то есть вести себя странно либо помалкивать. Эспен мне нравился тем, что он такой Эспен, а Гейр тем, что он такой Гейр, и эта позиция, изначально хорошая, по крайней мере в моих глазах, все равно неизбежно начинала припахивать лицемерием.