— Зачем же ты здесь живешь? — сказал я.
Он смерил меня быстрым взглядом.
— Это идеальная страна, чтобы тебя оставили в покое, — сказал он и снова заскользил взглядом по всему вокруг. — Я ничего против холодности не имею. Я не хотел бы ее в своей жизни, но могу проживать в ней свою жизнь, если ты улавливаешь разницу. На нее приятно смотреть. Она удобна. Я презираю ее, но могу выжимать из нее пользу. Так что, идем?
— Ага, — сказал я, затушил окурок, допил последние капли кофе, взял со стула пальто, надел его, повесил на спину рюкзак и пошел за Гейром. Когда мы поравнялись, он попросил:
— Ты не мог бы идти с другой стороны? У меня это ухо почти не слышит.
Я послушно перешел. Но обратил внимание, что он идет носками в разные стороны, как утка. Я на это всегда обращаю внимание. Так ходят балеруны. У меня однажды была девушка-балерина, и одной из немногих вещей, которые я в ней не любил, была как раз походка носками врозь.
— Где твой багаж? — спросил он.
— Вниз и направо, — ответил я.
— Тогда здесь спустимся, — ответил он и кивнул на лестницу в конце зала.
Я никакой особой разницы между поведением людей на вокзале Осло и здесь не видел. Во всяком случае, в глаза она не бросалась. Отличия, о которых он говорил, проявлялись минимально, но, видимо, за годы ссылки существенно выросли в пропорциях.
— По-моему, и в Норвегии так, — сказал я. — Такая же толкотня.
— Подожди, — ответил он и улыбнулся. Улыбка была саркастическая, эдакого всезнайки. А вот чего я не выношу, так это всезнайства, во всех его формах. Оно равнозначно утверждению, что сам я знаю куда меньше.
— Смотри, — сказал я, остановился и показал на табло прибытия у нас над головой.
— Что там? — спросил Гейр.
— Табло, — ответил я. — Из-за чего я сюда и приехал.
— Чего? — сказал Гейр.
— Сам посмотри. Сёдертелье, Нюнэсхамн, Евле, Арбога, Вестерос, Эребру, Хальмстад, Упсала, Мура, Гётеборг, Мальмё. В этом есть что-то невероятно экзотичное. И в Швеции вообще. Язык почти как наш, города похожи, на фотографии шведскую деревню не отличишь от норвежской. Отличия очень небольшие. Но вот как раз эти маленькие различия, крохотная разница, что все почти знакомо, почти понятно, почти как наше, вот это меня притягивает больше всего.
Он посмотрел на меня недоверчиво.
— А ты псих! — сказал он.
И заржал.
Мы пошли дальше. Не очень похоже на меня выдавать такие тирады на ровном месте, но я чувствовал, что надо сделать ответный ход. Не отдавать ему первенство.
— Меня всегда тянуло в такие места, — не останавливался я. — Не в Индию, Бирму или Африку, где отличия огромные, это мне не интересно. А вот, например, в Японию. Не в Токио или другой мегаполис, а в деревню, маленькую рыбацкую деревню в Японии, ты, может быть, видел, природа почти как у нас, зато культура — дома, быт — совершенно другие, вообще непостижимые. Или в штат Мэн в Америке. Ты видел эти пляжи? Природа как в Сёрланне, но все рукотворное там американское. Понимаешь меня?
— Нет. Но я слушаю.
— Я уж все сказал.
Мы спустились в коридор, тоже полный спешащих людей, дошли до камер хранения, я вытащил свои чемоданы, Гейр взял один, и мы двинули в сторону перрона метро, его было видно в паре сотен метров.
Полчаса спустя мы шли по центру пригородного спального района пятидесятых годов постройки, который в подсвеченной фонарями мартовской мгле казался полностью первозданным. Назывался он Вестерторпом, дома все были квадратные и кирпичные, а отличались высотой — подальше от центра повыше, на главных улицах пониже и с магазинами на первом этаже. Между домами стояли, замерев, сосны. Там-сям в свете из окон и от подъездных ламп, как будто выраставшем из земли, я различал какие-то горушки и озерца. Гейр говорил без умолку, как до того в поезде метро. В основном рассказывал о том, что нам встречалось. В потоке проскальзывали названия станций, красивые и иностранные. Слюссен, Мариаторгет, Синкенсдамм, Хорнстулль, Лильехольмен, Мидсоммаркрансен, Телефонплан…
— Нам сюда, — сказал он и показал на дом у дороги.
Мы вошли в подъезд, вверх по лестнице и в дверь. Стена книжных полок, перед ней вешалка для курток, запах чужой жизни.
— Кристина, привет. Выйдешь поздороваться с нашим норвежским другом? — сказал он и заглянул в комнату слева.
Я сделал шаг вперед. Там за столом сидела женщина, подняв на меня глаза; в руке у нее был карандаш, на столе перед ней лежал лист бумаги.
— Привет, Карл Уве, — сказала она. — Приятно познакомиться, я много о тебе наслышана.
— Я, к сожалению, ничего о тебе не слышал, кроме того немногого, что есть у Гейра в книге, — ответил я.
Она улыбнулась, мы пожали руки, и она стала убирать со стола свои вещи и накрывать ужин. Гейр провел мне экскурсию по квартире, недолгую, поскольку комнат в ней было две, от пола до потолка забитые книгами. В гостиной был рабочий уголок Кристины, а у Гейра свой, в спальне. Он походя открывал некоторые шкафы, чтобы показать мне книги, они стояли ровнехонько, как будто вымеренные уровнем, и не по алфавиту, а по сериям и писателям.
— У тебя тут полный порядок, — похвалил я.
— У меня везде порядок, — откликнулся он. — Абсолютно во всем. В моей жизни нет ничего не по плану или не по расчету.
— Звучит пугающе, — сказал я и посмотрел на него.
Он улыбнулся.
— Для меня пугающе звучит принять решение о переезде в Стокгольм за один день.
— У меня выбора не было.
— Хотеть — значит хотеть поневоле, как говорит мистик Максим в «Кесаре и Галилеянине». Если точнее: «Стоит ли тогда жить? Все — одна пустая игра. Хотеть — значит хотеть поневоле»
[34]. Это та пьеса, в которой Ибсен хотел показать себя мудрым. Как минимум образованным. Он пытается добиться синтеза в огромной проклятой проблеме. Я не подчиняюсь необходимости! Я отказываюсь ей служить! Я свободен, свободен, свободен. Очень интересная пьеса. Чертовски хорошая, как сказал Беккет про «В ожидании Годо». Меня прямо за душу взяла. Ибсен обращается к эпохе, которая прошла, вся конструкция, из которой он исходит, исчезла. Жутко интересно. Ты ее читал?
Я помотал головой.
— Его исторические пьесы я вообще не читал.
— «Кесарь» был написан в момент, когда шла переоценка всего. Ибсен тем и занимается. Катилина, как ты помнишь, был символом измены. А у Ибсена чуть ли не наоборот. Примерно как если бы мы пересмотрели коллаборационизм Квислинга. Но ценности, ревизией которых автор занят, они все пришли из Античности и для нас почти непостижимы, мы же Цицерона не читаем… Да-а. Написать пьесу, в которой автор пытается объединить кесарей и галилеян! Здесь он проиграл, конечно, но проиграл величественно. Ибсен в пьесе символичен. Но отважен. И видно, как его влечет великая эпоха. Я не очень верю Ибсену, что он, мол, читал только Библию. Тут, конечно, и Шиллер чувствуется. Его «Разбойники». И фигура бунтаря, как, например, Михаэль Кольхаас у Генриха фон Клейста. И с Бьёрнсоном видна параллель. Помнишь в «Сигурде Злом»?