— Только сначала сделаем несколько снимков на улице, и я вас отпущу, — добавил фотограф.
Тут у журналиста зазвонил телефон. Он взглянул на номер.
— Я должен ответить, — сказал он. Беседа продолжилась минуту, максимум две, и касалась снегопада, машины, расписания поездов и дачного дома. Он нажал «отбой» и посмотрел на меня.
— Мы с друзьями собрались на дачу. А это звонил водитель, который отвезет нас от поезда до места. Он пожилой человек и давно нам помогает.
— Здорово, — сказал я.
Завалиться с друзьями на дачу мне не привелось ни разу. И пока я учился в гимназии и на первых курсах университета, тема была болезненной. Друзей у меня, считай, не было. А с несколькими, которые все же имелись, я общался один на один. Теперь я стал староват для таких переживаний, а все равно почувствовал укол в сердце, привет от меня былого.
Журналист допил кофе. Поставил чашку. Фотограф убрал фотоаппарат в сумку.
— Идем? — спросил я.
Когда мы столпились в тесной прихожей и разом начали одеваться, стало неприятно: слишком вплотную. Я крикнул Линде «пока», и мы пошли вниз. На лестнице я раскурил сигарету. Было адски холодно. Фотограф поставил меня у лестницы на другой стороне улицы, и я несколько минут позировал, закрывая сигарету ладонью, пока он не попросил разрешения сфотографировать меня курящим, если я не против. Я его понимаю, так в кадре хоть что-то происходит, поэтому я стоял и курил, а он кружил вокруг, щелкал камерой и давал мне указания, все это на глазах прохожих; потом мы переместились к метро, он отработал со мной еще пять минут и, наконец, удовлетворился. Он исчез, мы с журналистом молча перешли холм и спустились в метро. В ту же минуту подошел состав, мы вошли в вагон и сели у окна напротив друг друга.
— Метро по-прежнему ассоциируется у меня с Norway Cup
[73], — сказал я. — Как только учую этот особый запах метро, сразу думаю о нем. Я же из маленького городка, и метро было главной экзотикой. И пепси-кола. Ее у нас тоже не водилось.
— Ты долго играл в футбол?
— До восемнадцати лет. Но я плохо играл. В нижнем дивизионе, так сказать.
— Ты все делаешь на невысоком уровне? Книги, которые насобирал, не читаешь. А в интервью, которые я посмотрел, ты часто говоришь, что все, тобой сделанное, плохо. Может быть, перегибаешь с самокритикой?
— Нет, не думаю. Все зависит от того, на какой высоте ставить планку.
Он посмотрел в окно, потому что поезд вышел из туннеля перед «Т-Сентрален».
— Думаешь, получишь премию?
— Северного совета?
— Да.
— Нет.
— А кто получит?
— Моника Фагерхольм.
— Ты так уверенно говоришь?
— Роман очень хороший. Автор — женщина, Финляндия давно премию не получала. Ясно, что дадут Фагерхольм.
Мы снова замолчали. Время до и после интервью всегда такая серая зона: незнакомый человек приехал вытянуть из меня подноготную, но займется этим не сейчас, а позже; пока же мы в преддверии этой ситуации и роли не распределены, мы равны, но не имеем точек пересечения, однако вынуждены беседовать.
Я думал про Ингрид. Я не мог никому ничего сказать, даже Линде, пока абсолютно не уверюсь. Мне придется пометить уровень на бутылках. Вечером сделаю. А завтра посмотрю. Если алкоголь убудет, придется разбираться.
Мы вышли на «Сканстулле» и молча шли по сверкающему в темноте городу в «Пеликан», там отыскали себе столик в глубине зала. Проговорили полтора часа обо мне и моем, потом я ушел, а журналист, поскольку улетал только на другой день, остался. Как всегда после долгого интервью, я чувствовал себя опустошенным, осушенной канавой. И, как обычно, ощущал, что я себя предал. Согласившись на разговор с ним, я принял как аксиому, что мои книги хороши и важны, а я, их сочинитель, необычайно интересен как человек. Это исходный пункт беседы — все, что я скажу, будет важно. Если я ничего важного не говорю, это трактуется как уход от ответа. Потому что он у меня точно есть. В результате я рассказываю о детстве, например, простые, банальные вещи, но это считается важным, поскольку это сказал я. А мои ответы говорят нечто важное обо мне, авторе двух хороших известных книг. Тем самым я соглашаюсь с такой оценкой, производной от самой ситуации, в которую с энтузиазмом еще и включаюсь. Сижу и болтаю как попугай в парке попугаев. При этом отлично представляя себе истинное положение дел. Как часто выходит в Норвегии значительный и хороший роман? Раз в десять-двадцать лет. Последним хорошим норвежским романом был «Огонь и пламя» Хьяртана Флёгстада, но он вышел в тысяча девятьсот восьмидесятом, двадцать пять лет тому назад. Перед ним были «Птицы» Весоса, в пятьдесят седьмом, то есть еще двадцатью тремя годами ранее. А сколько всего за это время вышло норвежских романов? Тысячи! Да, тысячи! Несколько хороших, чуть больше — неплохих, но в массе своей они слабые. Так обстоит дело, это не сенсация, а всем известная вещь. Проблема в том, что возникает вокруг всей этой писанины, в той лести, которую писатели средней руки обсасывают, как леденцы, а потом все они в своем неадекватном самомнении начинают вещать в интервью и по телевизору.
Я знаю, о чем говорю, я один из них.
О, я готов был снести себе башку от горечи и стыда, что дал завлечь себя вот в это все, и не однажды, а раз за разом. Если годы и научили меня чему-то действительно важному как раз в наше время торжества посредственности, то вот оно:
Не думай, что ты звезда.
Не думай, что ты, блин, звезда.
Потому что никакая ты не звезда. А просто самовлюбленное средних способностей говно.
Не воображай, что ты какой-то там и чего-то такого заслуживаешь. Ничего подобного, ты просто маленький говнюк.
Так что давай, говнюк, опусти голову и работай. Может, хоть что-то получится. Молчи, не поднимай головы и помни, что ты не стоишь и ломаного гроша.
Примерно вот это я постиг.
Все, мной выученное, спеклось в одну эту максиму.
В единственную истинную мысль, когда-либо мной порожденную.
Это одна сторона дела. Но была и другая: я всегда, с самого детства, обожал нравиться людям. С семи лет мне было чрезвычайно, жизненно важно, что люди обо мне подумают. Поэтому, когда газеты проявляли интерес к моей работе, я видел подтверждение, что я нравлюсь людям, и включался в дело с радостью и желанием, но тут возникла новая неразрешимая проблема: я уже не мог контролировать, что люди обо мне думают и говорят, — по той простой причине, что я не мог всех их знать и видеть. Каждый раз, если в интервью было написано что-то, чего я не говорил или если мои слова вывернули наизнанку, я ставил всех на уши, лишь бы исправили. Если не получалось, я сгорал от стыда перед собой. Что я не прекратил по этой причине давать интервью и вот опять сидел лицом к лицу с журналистом, объясняется тем, что тяга к лести перевешивала и страх выглядеть идиотом, и мои требования к качеству; к тому же я понимал, что книги надо продвигать. Когда вышла «Всему свое время», я сказал Гейру Гюлликсену, что отказываюсь от всех интервью, но поговорив с ним, все-таки решил их давать; Гейр вообще имеет на меня влияние, не только в тот раз, но извинял я себя тем, что выполняю долг перед издательством. Извинение не выдерживает критики: я писатель, я не продавец или шлюха.