— Дорогая моя мама, — сказал я и повернулся к ней.
Она ободряюще улыбнулась.
— Я начну с благодарности, — продолжал я. — Я хочу сказать тебе спасибо за то, что ты была такой невероятно хорошей мамой. Это я просто знаю, и все. Но дело в том, что вещи, которые просто знаешь, и все, очень трудно объяснить словами. И в данном случае особенно сложно, потому что не всем видно, какая ты на самом деле.
Я сглотнул, посмотрел на стакан с водой, решил его не трогать, поднял голову и встретился с уставленными на меня взглядами.
— У Фрэнка Капры есть про это фильм. «Эта замечательная жизнь» сорок шестого года. В нем рассказывается о хорошем человеке из маленького американского городка, в начале фильма он пребывает в глубоком кризисе и уже готов сдаться, но вмешивается ангел и показывает ему, каким был бы мир без него. Тогда только герой впервые осознает, что он значит для других людей. Не думаю, что тебе нужна помощь ангела, чтобы увидеть, насколько ты для нас важна, но иногда она требуется нам. Ты даешь возможность каждому быть самим собой, оставляешь ему место. Это звучит как что-то самоочевидное, но в действительности является чрезвычайно редким качеством. И его непросто разглядеть. Увидеть того, кто самоутверждается, легко. Как заметен и тот, кто устанавливает границы. Но ты никогда не самоутверждаешься и никогда не строишь границ: ты принимаешь человека таким, какой он есть, и строишь отношения, исходя из этого. Думаю, каждый за нашим столом прочувствовал это на себе.
Публика начала перешептываться.
— В мои шестнадцать-семнадцать лет именно это оказалось для меня бесценным. Мы жили одни в Твейте, у меня было тяжелое, как мне кажется сейчас, время, но я постоянно чувствовал, что ты мне доверяешь, полагаешься на меня и, что не менее важно, веришь в меня. Ты позволила мне самому набраться опыта, делая ошибки. Тогда я, естественно, не понимал, что у тебя такая стратегия, мне кажется, я вообще не видел ни тебя, ни себя. Но теперь я понимаю и хочу сказать тебе спасибо.
На этих словах я посмотрел маме в глаза и голос мой дрогнул. Я схватил стакан с водой, сделал глоток, попробовал улыбнуться, что оказалось нелегко, — за столом воцарилась сочувственная, так я ее ощутил, атмосфера, едва для меня выносимая. От меня требовалось всего лишь произнести речь, а не заглядывать в воронку собственной сентиментальности.
— И вот, — сказал я, — сегодня тебе шестьдесят. Сам факт, что ты не строишь планы отдыха на пенсии и только что получила высшее образование, немало о тебе говорит: во-первых, в тебе много жизни, витальности, любопытства и тяги к знаниям, во-вторых, ты никогда не сдаешься. Это касается и твоей собственной жизни, и твоего взаимодействия с другими: на все нужно время. На все его нужно столько, сколько нужно. Когда мне было семь и я шел в первый класс, я не ценил такую установку. В первый день в школу меня повезла ты, я отлично помню, что ты не знала, как туда ехать, но верила, что все будет хорошо. Вместо школы мы приехали в район дорогих вилл. Потом в другой такой же. Я в своем голубом костюме, с ранцем, аккуратно причесанный колесил по Трумёйе, а мои будущие одноклассники тем временем слушали на школьном дворе приличествующие случаю речи. Когда мы наконец доехали до школы, церемония уже закончилась. Я мог бы рассказать тысячу подобных историй. Ты проехала десятки километров в прямом смысле по кривым дорожкам, ехала милю
[66] за милей по незнакомым местам и обнаруживала, что это не шоссе на Осло, только оказавшись поздно вечером на тракторной дороге посреди неведомой долины. Этих историй такое множество, что я не удержусь и расскажу последнюю, когда ты неделю назад, собственно в день рождения, пригласила коллег на кофе, но забыла его купить, так что пришлось всем довольствоваться чаем.
Иногда я думаю, что эта рассеянность — продолжение твоей абсолютной вовлеченности в наше с тобой общение, да наверняка и в твое общение и с другими тоже.
Тут я снова сделал глупость и встретился с ней взглядом. Она улыбнулась мне, мои глаза блестели, и тут она — о нет — решила встать и поцеловать меня.
Гости захлопали, я сел. Я чувствовал глубокое презрение к себе: хотя то, что я расчувствовался, потерял контроль над собой, только добавляло пронзительности моим словам, я стыдился своей выставленной на всеобщее обозрение слабости.
Через несколько человек от меня встала старшая мамина сестра Хьеллауг и заговорила об осени жизни, на нее добродушно зашикали, но речь была красивая, теплая, да и как ни крути, шестьдесят лет — не сорок.
Во время ее речи пришла Линда и села рядом со мной, положила руку мне на плечо. «Хорошо сказал?» — прошептала она. Я кивнул. «Она спит?» — прошептал я, и Линда кивнула и улыбнулась. Хьеллауг села, встал следующий, и так продолжалось, пока не выступил каждый. За исключением Ингрид и Видара, естественно, поскольку они вообще не знали мою маму. Но чувствовали они себя в этой компании хорошо, Видар-то точно. Куда девалась свойственная старым людям узость кругозора, заезженность тем, которые иногда проявлялись дома? Нет, здесь он был уверен в себе, радовался, улыбался, у него раскраснелись щеки и блестели глаза, он живо интересовался всем, что говорилось, сам готов был с каждым перекинуться словом и оказался кладезем анекдотов, историй и прибауток на такой случай. Сказать, как чувствовала себя Ингрид, было сложнее. Выглядела она возбужденной, громко смеялась, сыпала превосходными степенями — все восхитительно и потрясающе, — но это было словно бы пределом ее включенности, она как будто бы замерла на пороге и не могла окончательно влиться в компанию — то ли оттого, что почти никого тут не знала, то ли от волнения, а может, просто потому, что попала в совершенно непривычную среду. Я много раз замечал это за пожилыми людьми: им трудно даются резкие перемены декораций, они не любят переезжать; правда, обычно это происходит не вдруг, задолго до в них появляется нечто застывшее, регрессивное, а как раз в Ингрид такого не чувствовалось, скорее она вела себя как раз противоположным образом, тем более что и старой ее было не назвать, во всяком случае по меркам нашего времени. Когда на следующий день мы поехали домой, готовить крестины, это в ней не исчезло, хотя уже меньше бросалось в глаза, она больше приоткрылась. Беспокоилась об угощении, старалась приготовить все заранее, а с началом дня крестин стала переживать, что дом запрут и она не успеет выставить угощение к приходу гостей, и как она вообще найдет на чужой кухне все ей нужное.
Пастор оказался молодой женщиной, мы стояли вокруг нее у купели, Линда держала Ванью, когда ей поливали голову водой. Едва церемония закончилась, Ингрид ушла, а мы остались. Началось причастие.
Юн Улаф и его семья преклонили колени перед алтарем. По какой-то причине я встал и пошел за ними. Преклонил колени перед алтарем, принял на язык облатку и вино из чаши, получил благословение и вернулся на свое место под разной степени недоуменности взглядами мамы, Хьяртана, Ингве и Гейра.
Зачем я это сделал?
Я что, уверовал?