Корабль молчал. Был словно мертвый. По многомильным жерлам его трубопроводов мчался жидкий металл, и каждый их поворот, каждая излучина были взращены в теплом нутре земных счетных машин, тщательно выбраны из сотен тысяч вариантов математических расчетов, чтобы нигде, ни в одной стенке, ни в одном соединении не возник опасный резонанс. В его силовых камерах извивались узловатые жилы плазмы, этой сути звезд, натягиваемой в магнитных оковах, чтобы извергаться за кормой огненным столбом, не касаясь зеркальной поверхности, которую они мгновенно превратили бы в газ. Эти зеркала пламени, эти оковы солнечного жара сосредотачивали всю мощь, на которую способна материя на пороге самоуничтожения, в столбе света, который, покинув корабль, был виден как звезда первой величины на расстоянии миллиарда миль. Все эти механизмы солнечной инженерии имели свою земную предысторию. Они долго дозревали в пробных полетах и катастрофах, которым сопутствовал шелест катодных осциллографов, полный то подмаргивающего одобрения, то неспокойного удивления, в то время как цифровая машина, вынужденная точно разыгрывать астронавтические драмы, даже не вздрагивала, и об этих секундах, полных молчаливого гама, в котором спрессованы были целые века космонавтики, бодрствующему программисту говорило только тепло ее стенок, ласково греющее руки словно кафельная печь. А так как продолжалось это многие годы, огненные внутренности корабля работали молча. Тишина на борту ничем не отличалась от галактической тишины. Бронированные окна были закрыты наглухо, чтобы в них не заглянула ни одна из звезд, краснеющих за кормой или голубеющих перед носом. Корабль мчался так быстро, почти как свет, и так тихо, как тень, словно бы он вообще не двигался, а только вся Галактика покидала его, опадая в глубину спиральными извивами своих ртутных, пылью прошитых рукавов.
От датчиков оболочки, от толстых латунных корпусов счетчиков, от камер, ослепляемых невидимым нейтронным пожаром, тянулись тысячи серебряных и медных волокон, сплетаясь под килем, как под позвоночником, в набухающие от сигналов толстые узлы, из которых ритмы, фазы, утечки, перенапряжения потоком мчались к передней части корабля. То, что в огнеупорном нутре кормы было Колонной Солнца, звездной струной, вибрирующей в резонаторах полей, становилось в кристалликах передатчиков точным танцем атомов, балетные па которого исполнялись в пространстве, меньше пылинки. Впаянные в броню глаза фотоэлементов искали звезды-ориентиры, а вогнутые глазницы радаров – метеориты; встроенные в металл шпангоутов, килей, распорных балок, рычагов гладкие скользкие кристаллы, превращающие каждую перегрузку и каждое давление в дрожь электронов, в математический стон, беспрерывно сообщали, сколько еще может выдержать яйцевидный гигантский корпус, а золотые мурашки электронов неустанно обтанцовывали его контур. Внутри корабля на всех палубах всевидящий электронный взгляд наблюдал за трубопроводами, перегородками, насосами, а их образы превращались в пульсирующие ионные облака в полупроводниках – так одновременно со всех сторон сообщения на безмолвном языке сбегались в рулевую рубку. Здесь, под полом, покрытым шестью слоями изоляции, они попадали в глубь главной цифровой машины – темного кубического мозга, достигая своего предназначения; циркулировали контуры ртутной памяти, холостой пульсацией тока подтверждали свою неустанную готовность контуры противометеоритной защиты, решения оценивались решениями, при этом соседние цифровые центры, действуя в условиях абсолютного нуля, следили за каждым вдохом и каждым ударом сердца человека; в самом же центре машины на случай аварий и величайших опасностей находились программы маневрирования, навигации наряду с теми, которые уже однажды были запущены во время старта и через много лет при приземлении должны были начать действовать в обратной последовательности; все они вместе, уверенно функционирующие в мономолекулярных оболочках, были столь малы, что их можно было растереть между пальцами, как пыльцу с крыльев бабочки; судьба человека и корабля решалась именно здесь, между атомами.
Этот черный мозг был холоден и глух, как кристаллическая скала, но малейшая неясность, задержка входящих сигналов порождали ураган вопросов, направляемых в самые отдаленные закоулки корабля, откуда длинными сериями отстреливали ответы. Информация сгущалась, кристаллизовалась, наполнялась смыслом и значением, а когда наконец превышала критический уровень, автомат осмеливался вторгнуться в глубь черной рулевой рубки, и в пустоте, среди бледно-зеленых циферблатов секундомеров, выскакивали, словно из ниоткуда, стремительно отображаемые в пространстве красными или желтыми буквами важные сообщения: о превышении половины скорости света, об очередном изменении курса…
Но человек, отдыхающий в пилотском ложе, их не читал. Он сейчас о них ничего не знал. Пестрая мозаика букв, которые усердно сообщали ему о ходе космического полета, напрасно озаряла цветными вспышками его спокойное лицо. Он не торопился знакомиться с этими ежедневными известиями, ибо впереди у него еще было годами отмеряемое время. Губы у него слегка шевелились при медленном, спокойном дыхании, словно он собирался улыбнуться, но только отвлекся на мгновение. Голова его удобно располагалась на подушке, только на край лба была надвинута сеточка, прижатая к волосам; гибкий кабель сбоку соединял ее с плоским аппаратом, будто бы вырезанным из одного куска шероховатого серебра. Он не знал в тот момент, что летит к звездам, – не помнил об этом. Он сидел – в вытертых полотняных брюках, белых на коленях от каменной пыли – на краю большого обрыва и, чувствуя на виске щекотание волос, взлохмаченных ветром, смотрел в огромный каньон под знойным небом, смотрел на далекие миниатюрные дубы, на холодную пропасть, наполненную голубоватым и двигающимся, как вода, воздухом, на будто бы запаянный в стекле рисунок скальных чудовищ, достигающих горизонта, – только очертания обрывов размывались в дальней дали, где многоэтажные глыбы сравнялись с зернышкам песка. Он чувствовал усиливающееся прикосновение солнца к его макушке, ощущал, как ветер треплет рубашку из грубого полотна, подкованным башмаком он лениво двигал прямо над тем местом скалы, где она обрывалась и прыжком летела на километры вниз. Излучина огромного каньона напротив того места, где он расположился, была залита тенью, над которой возвышались высочайшие вершины, похожие на легендарных грифов или древнейшие божества. И так – прочно прикованный к Земле, – глядя в огромную трещину ее старой коры, он улыбнулся, чувствуя, как сильно обращается в нем кровь.
Сто тридцать семь секунд
[10]
Господа, по причине недостатка времени либо из-за неблагоприятных обстоятельств большая часть людей уходит из мира, особо над ним не задумываясь. В свою очередь те, кто задумываться пытается, ощущают головокружение и начинают заниматься чем-нибудь другим. Я принадлежу к последним. По мере того как я делал карьеру, место, отводимое мне в «Ху из Ху» место росло, но ни в последнем издании, ни в последующих не скажут, отчего я оставил журналистику. А именно это будет темой моей истории, которую, впрочем, при других обстоятельствах я наверняка бы не рассказал.
Я знавал способного парня, который решил построить чувствительный гальванометр, и ему это удалось – и даже слишком хорошо. Прибор действовал даже когда не было тока, реагируя на дрожь земли. Случай этот мог бы стать эпиграфом моего повествования. Я был тогда ночным редактором иностранной службы ЮПИ. Пережил я там немало, в том числе и автоматизацию редактирования газет. Я расстался с живыми метранпажами, чтобы работать с компьютером IBM 0161, специально приспособленным к редакторской работе. Я воистину жалею, что не родился на сто пятьдесят лет раньше. История моя тогда начиналась бы со слов: «Я соблазнил графиню де…», а когда бы я дошел до того, как, вырвав у возницы вожжи, принялся стегать лошадей, чтобы уйти от погони разбойников, посланных ревнивым мужем, мне не пришлось бы вам объяснять ни кто такая графиня, ни в чем состоит соблазнение. Теперь не все так хорошо. Компьютер 0161 – это не механический метранпаж. Это демон скорости, связанный искусством инженеров так, чтобы человек мог держаться с ним наравне. Этот компьютер заменяет от десяти до двенадцати человек. Он напрямую соединен с сотней документов, и то, что наши корреспонденты выстукивают в Анкаре, в Багдаде, в Токио, моментально приходит в его систему. Он упорядочивает это и выдает на экран новые и новые проекты страниц утреннего издания. Между полуночью и тремя часами утра – временем сдачи номера – он может составить и пятьдесят вариантов. Дежурный редактор решает, какой вариант пойдет в машины. Метранпаж, которому пришлось бы сделать не пятьдесят, а всего пять проектов номера, сошел бы с ума. Компьютер работает в миллион раз быстрее, чем любой из нас, – вернее, он бы работал так, если бы ему это позволили. Я понимаю, сколь много очарования своей истории я уничтожаю такими вот замечаниями. И сколько бы осталось от очарования графини, если бы вместо того, чтобы вздыхать над алебастровыми формами ее груди, я принялся говорить о химическом составе оной? Мы живем во времена, фатальные для краснобаев, потому что то, что они рассказывают доступно, анахроничная древность, а то, о чем они говорят сложно, требует многих страниц энциклопедии и университетских учебников. Но против этого проклятия пока что никто не нашел лекарства. И все же сотрудничество с моим IBM было захватывающим. Когда прибывает очередная новость – а это происходит в большой круглой комнате, наполненной непрестанным стуком телетайпов, – компьютер сразу вставляет ее на пробу в макет страницы. Естественно, лишь на экране. Все это – игра электронов, света и тени. Некоторые жалеют, что люди потеряли эти места. Я – не жалел. У компьютера нет амбиций, он не нервничает, если без пяти три еще нет последнего сообщения, у него нет домашних проблем, он не одалживает перед первым числом, не страдает и не дает понять, что все знает лучше тебя, – и он не обижается, когда то, что он вставил на главную, я приказываю перенести петитом на последнюю страницу. Вместе с тем он неслыханно требователен: и в этом не сразу разбираешься. Когда говоришь ему «нет», то это «нет» окончательное, безапелляционное, как приговор тирана: он ведь не может сопротивляться! А поскольку он-то никогда не ошибается, проблемы утреннего выпуска имеют лишь одного автора: им всегда является человек.