Если так, скажет самый добродушный из скептиков, все это оказывается попросту… несколько оригинальной точкой зрения. Твои взгляды ни на йоту не изменят существующей действительности, ни теперь, ни в будущем. Вопрос о том, является ли звезда живым существом, становится делом договоренности, согласия принять такой термин – только и всего. Одним словом, ты рассказал нам сказку…
Нет, отвечаю я. Вы ошибаетесь. Вы думаете, что Земля – это крупинка жизни в океане небытия. Что человек одинок, и звезды, туманности, галактики он считает своими противниками. Что единственно возможны и доступны те познания, которые добыл и добудет в дальнейшем он, единый создатель Гармонии и Порядка, непрерывно подверженного опасности захлебнуться в потоке бесконечности, сверкающей дальними световыми точками. Но дело обстоит иначе. Иерархия активной стабильности вездесуща. Кто желает, может назвать ее жизнью. На пиках ее, на высотах энергетического возбуждения существуют огненные организмы. У самой грани, вплотную к абсолютному нулю, в области тьмы и стынущего дыхания, жизнь возникает снова, как бледный отблеск той, как слабое, угасающее напоминание о ней, – это мы. Станьте на такую точку зрения и учитесь скромности, а вместе с тем надежде, ибо когда-нибудь Солнце станет Новой и заключит нас в милосердные огненные объятия, и мы, вернувшись таким путем в вечное круговращение жизни, сделавшись частицами его величия, приобретем более глубокое знание, чем то, которое досталось в удел обитателям ледяной сферы. Вы не верите мне. Так я и знал. Теперь я соберу эти исписанные листы, чтобы уничтожить их, но завтра или послезавтра снова усядусь за пустой стол и начну писать правду.
Белый дом над ущельем выглядел пустым. Солнце уже не грело, темно-красное среди облаков – малых золотых пожарищ, остывающих до розового цвета, а небо до самого горизонта насыщалось бледной зеленью такого оттенка, что, когда ветер стих, это мгновение казалось прелюдией к вечности. Если бы кто-нибудь стоял в комнате у открытого окна, видел бы скалы каньона в их мертвой борьбе с эрозией, за миллионы бурь и зим терпеливо находящей слабые места, способные превратиться в осыпь, а твердые, гранитные вершины преобразовывающей иногда романтически, а иногда насмешливо в руины башен и искалеченные статуи. Однако там никто не стоял; солнце покидало дом, каждую комнату отдельно, как бы в последний раз выявляя домашнюю утварь, которая быстро освещалась, выделяясь в нереальном зареве, словно предназначенная для целей, которые еще никому и не снились. Сумерки смягчали остроту скал, делая их похожими на сфинксов и грифов, трещины, бесформенные днем, сумерки превращали в глаза, наделяя их взглядом, и эта их неуловимая, медленная работа на каменной сцене получала все новые, правда, все более домысливаемые эффекты, по мере того как они отбирали у предметов цвета, еще сильнее насыщая их глубины фиолетом, а в зените – зеленью. Весь свет словно возвращался на небо, а неподвижные края облаков отнимали у перечеркнутого горизонтом солнца остатки сил. Дом тогда стал полубелым, призрачного, неясного белого цвета ночного снега, и последняя капля солнца долго растворялась на горизонте. Он не был еще темным – какой-то фотоэлемент, неуверенно решив, что уже наступило время, включил свет в четырех нишах, который не смог согласоваться с синим величием вечера, и немедленно его выключил. Однако этого мгновения хватило, чтобы заметить, что дом не пуст. Его обитатель лежал в гамаке с запрокинутой головой, волосы закрывала металлическая сеточка, прилегающая к черепу, руки у него были по-детски прижаты к груди, как будто бы он держал в них нечто невидимое и драгоценное, он часто дышал, а глаза двигались под натянутой кожей век. От металлического обода сетки спускались гибкие провода, идущие к аппарату на трехногом столике, тяжелом, будто выкованном из шероховатого серебра. Там медленно вращались вокруг своей оси четыре барабана в такт подмигивающему зеленоватым светом катодному мотыльку, который искрился, пульсируя. Становилось все темнее, и салатного цвета мерцание превращалось в источник света, отчетливым контуром обрисовывая лицо человека. Но человек не знал об этом, потому что для него уже давно была ночь. Микроскопические кристаллики, внедренные в ферромагнитные ленты, по свободно свисающим кабелям волну за волной посылали в его голову импульсы, наполняющие образами все его органы чувств. И не существовали для него темный дом и ночь над ущельем; словно глаз в рыбьей голове, он сидел в прозрачной кабине корабля, который среди звезд летел к звездам, и он, со всех сторон охваченный небом, смотрел в галактическую ночь, которая никогда и нигде не кончается. Корабль двигался почти со скоростью света, поэтому тысячи звезд появлялись в кольцах кровавого свечения, а обычно темные туманности зловеще тлели в черноте бездны. Движение корабля не нарушало неподвижности небесного свода, но меняло его цвета: из двух звездных скоплений от одного – прямо впереди – с каждым часом исходила все более яркая синева, а другое, за кормой, краснело; те же созвездия, которые находились прямо на пути корабля, постепенно исчезали, как бы растворяясь в черноте, и два круга ослепленного неба, беззвездного, пустого, составляли цель путешествия, видимую уже только в ультрафиолете, как и оставшееся за выбросами пламени пространство земной системы во главе с Солнцем, невидимым даже в инфракрасном спектре.
Человек улыбался, ибо корабль был старым и потому наполнен шорохом механических крыс, которые пробуждаются к жизни только при необходимости, когда вентили перестают плотно закрываться, когда датчики на защите реактора обнаруживают радиоактивную течь или микроскопическую утечку воздуха. Он сидел без движения, погрузившись в свое неестественно большое, как трон, кресло, а под ним и за ним бдительные членистоногие сновали по палубам, шныряли в холодных втулках опустошенных резервуаров, шуршали в галереях кормы, весь воздух в которой светился от чудовищного вторичного излучения, доходили до границы темного нейтринного сердца реактора, где любое живое существо не выдержало бы и секунды. Рассылаемые беззвучными радиосигналами в самые дальние закоулки, они здесь что-то подкручивали, там что-то уплотняли, и корабль был полон их мелкой, хаотической беготни по извилистым путям, они неустанно семенили, держа наготове щупальца-инструменты.
Человек был по шею погружен в пенное пилотское ложе, спеленутый, как мумия, спиралями амортизации, опутанный тончайшей сетью золотых электродов, следящих за каждой каплей крови в его теле, только голая голова свободна. В черных глазах дрожал звездный мрак, и этот человек улыбался, потому что полет должен был продолжаться еще долго, потому что он чувствовал, бдительно напрягая внимание, длинный левиафаноподобный корпус корабля, который благодаря слуху – и только ему – рисовала, как бы выцарапывая контуры на черном стекле, беготня электрических созданий. Он не мог увидеть его – целиком – любым иным способом, ибо вокруг не было ничего, кроме неба, то есть этой темноты, насыщенной сгустками инфракрасной и ультрафиолетовой пыли, этой бесконечной бездны, к которой он устремлялся.
В это же самое время другой человек летел – но уже вправду – на расстоянии нескольких парсеков над плоскостью Галактики. Вакуум молчаливыми магнитными бурями уже долго атаковал бронированную оболочку его корабля, которая уже не была такой гладкой, такой незапятнанной, как в то время, когда он отправлялся в полет на колонне вспененного огня. Металл, наиболее твердый и устойчивый из возможных, постепенно улетучивался, уступая атакам бесконечной пустоты, которая, прилипая к глухим стенам этого столь земного, столь реального предмета, высасывала его снаружи так, что он испарялся, слой за слоем, невидимыми облачками атомов, но броня была толстой, рассчитанной на основе знаний о межзвездной сублимации, о магнитных порогах, о всевозможных водоворотах и рифах величайшего из возможных океанов – пустоты.