– Осталось двадцать минут.
– Ты мог бы быть и поделикатнее, знаешь? Слушай – а манеры у тебя встроены отдельно или как? Такие вопросы тебе не нравятся. Я заметил. Но почему? И что с того, что ты не такой липкий, горячий и скользкий внутри, как я? Да и во внутренностях ли дело?.. Я много раз представлял их себе, когда сидел здесь. Ты наверняка думал, что я вспоминаю дом, мать, песни в лесу, да? Нет. Я представлял себе свои внутренности – склизкие, соприкасающиеся друг с другом, сплетенья трубок, пузырей, пузырчиков, клейкие жидкости, липкие, желтоватые пленки – всю эту физиологию…
– И отчего же так?
– Как-то поживее становится.
– Правда?
– В некотором роде, потому что, если хорошенько вдуматься во весь этот студень, тогда все становится таким, что потом как-то легче. Ты что-нибудь из этого понял?
– Понял.
– Сомневаюсь.
– Со мной тоже так бывает.
– Что?! Ты тоже?.. А… Нет, это невозможно. Ты не шутишь? Погоди, я даже не знаю, умеешь ли ты врать. А может, у тебя специальный предохранитель?
– На ложь предохранителя нет. Она функция комбинаторики возможных соединений.
– Не будем о функции. И что же такого ты себе воображал?
– То же самое, что и ты, с поправкой на наши отличия.
– Проволочки и кристаллики?
– Примерно.
– Знаешь, такая откровенность ужасна. Давай уж делать вид, что… в смысле я буду делать вид.
– А я?
– Что?
– Я тоже должен… делать вид?
– Ты? Не… не знаю. Я был уверен, что для тебя такое чуждо.
– С определенной точки зрения я похож на тебя больше, чем мне хотелось бы.
– А на кого ты хотел бы быть похо… Мерзость!!!
– Что случилось?
– Я открыл глаза.
– Можешь выключить экран.
– Из-за трусости?
– Из расчета. Любишь печалиться?
– Нет, просто не люблю обманываться. Вот кто мог восхищаться звездами? Фосфоресценцией отходов, гниющих при повышенной температуре, чья единственная заслуга в том, что, кроме них, нет ничего другого – до скончания веков. К ним стоит посылать людей, которым нет до этого дела – бабок на креслах-качалках, с запасом вязания, со спицами… который сегодня день?
– Двести шестьдесят четвертый.
– И сколько у нас?
– 0,8 с.
– Чем дальше, тем меньше прирост скорости?
– Да.
– И зачем же я здесь, если ты и сам все прекрасно знаешь?
– Из-за разницы телесного материала.
– Верно. Сто лет назад послали бы собаку. Заняло бы меньше времени, а она ничего бы не поняла.
– Ты предпочел бы не понимать?
– Порой мне кажется, что ты как китайский мудрец, а порой ты задаешь детские совсем вопросы. Ты ведь никогда не спишь, верно? Впрочем, я уже спрашивал.
– Много раз. Нет.
– А мечтать можешь? Это ведь комбинаторика.
– Да. Но это долгая тема для разговора. Отложим его на завтра.
– Завтра? А завтра вообще наступит? Ведь всегда продолжается одно и то же сегодня.
– Можешь утешать себя тем, что во время своего сна на Земле пройдет куда больше времени, чем тут.
– А это должно радовать? Ну… ладно. Приятных мечтаний.
– Доброй ночи.
2
Ему казалось, что он не уснет. Было тепло. Слишком тепло. Он долго колебался.
– Холоднее! – сказал наконец.
С высот сошел холодный, еловый порыв. Он лежал некоторое время с открытыми глазами.
– Без этой одорации!
Воздух утратил запах. Зря он возбудился. Теперь наверняка затянется, пока все не начнет расплываться, покачиваясь, – может, взять книжку? Он представил, как берет в руки том в мягкой обложке. Его раздражал мягкий бархатный голос – он предпочитал сам. Понял, что понятия не имеет, о чем эта книга. Прочитал почти половину – и ничего… Помнил только прикосновение обложки. Как видно, он – как бывало уже не раз – лишь водил глазами по строкам. Начинал читать – и терял нить. Ловил себя на этом каждые несколько страниц – просто автоматически их переворачивал. Оцепенение? Как муха между стеклами окна зимой – порой зажужжит на солнце и снова умирает. Голова его запрокидывалась.
– Изголовье – выше! – скомандовал он. – Хватит!
Постель чуть наклонилась. Он лежал на спине и глубоко вдыхал холодный воздух, чувствуя, как мерно работают его ребра. Хотел сбежать в себя, пытался представить текущую воду, скользкие, погруженные в нее, с вымытой землей корни, покрытые мхом, камни на дне…
Он оставался в сознании, видения не приодили. Темнота вокруг не желала исчезать, он лежал в ней опустошенный и все отчетливее начинал ощущать время. Не течение его. Само время. Когда он заметил это впервые? Два? Три месяца назад? Попытался рассказать себе какую-то историю. Это было куда интереснее всего, что могли показать ему экраны, захоти он такого. Экраны показывали то, что было скрыто где-то в глубине стен, записано, извлечено из ста тысяч консервов. То, что он рассказывал сам себе, не существовало – оно создавалось. Самым сложным, как всегда, было начало.
Горы, пологий глинистый склон. Сверху лес, сожженный солнцем. Уже позднее лето. Ребенок сидит на камне и считает ползущих мурашей. Гадает на них. Если последний будет рыжим…
Ребенок сидел и считал мурашей – почти по-настоящему. Он уже почти видел его. «Хватит, – мелькнуло, – я засну…»
Он долго пребывал так на невидимой границе – пытался войти в такой близкий сон – все раскачивалось. А он снова был таким отвратительно бодрым! «А может? В конце концов, что мне мешает?»
Достаточно произнести всего одно слово. В воздухе над ним поплывет тогда струйка газа без запаха, тот быстро и надежно усыпит. Безвредное средство и безотказное при этом. Он его ненавидел. Газ отвращал его, как и услужливость лампочек, как и все остальное. Он был уставшим, глаза горели, а не мог их прикрыть, приходилось глядеть в темноту. Если бы он сказал «небо», открылся бы вид на звезды. Он мог попросить о музыке. Или о пении, или о сказках…
«Может, это пресыщение? – подумал он. – Может, мне – слишком хорошо?» Он улыбнулся этой лжи. Некоторое время думал о том, кто остался в покинутом зале, и почувствовал нечто похожее на стыд – что оставил его там. Железный ящик. О чем он сейчас мечтает? Может, что-то вспоминает? Что он может вспоминать? Детство? Ведь у него нет никакого прошлого, однажды он был просто призван к жизни, никто не спрашивал его, хочет ли он.
«А меня… спрашивал ли кто-нибудь меня?»
Это было глупо, но довольно правдиво, по крайней мере сейчас, в этой темноте. Может, все же музыка?.. Она тоже дожидалась, законсервированная – тысячи симфоний, сонат, опер, все в прекраснейшем, человеческом, несовершенном – а потому прекрасном – исполнении.