– Мальчик или девочка?
– А кого предпочитаете вы, господин Тенкинк? С младенцами ведь не поймешь, особенно когда их нарядят для фотографии.
Тенкинк, качая головой, поставил на документе свою подпись:
– Госпожа Висмюллер, надеюсь, когда немцы захватят Нидерланды, вы поручитесь за меня. Такое впечатление, что вы кого угодно уговорите.
– Господь этого не допустит, – ответила ему Труус. – Но если такое все же произойдет, то лучшего поручителя, чем Он, вам не сыскать. Спасибо. Детей, которым нужно помочь, еще так много.
– Ну знаете ли… – начал господин Тенкинк, – если в этом…
– Я понимаю, что это невозможно, – перебила его Труус, – но я получила известие о том, что в германских Альпах банда эсэсовцев среди ночи ворвалась в сиротский приют и выгнала на улицу тридцать сирот, прямо в пижамах.
– Госпожа Висмюллер…
– Тридцать ребятишек в пижамах стояли босыми на снегу и смотрели, как эсэсовцы поджигают их приют.
– И куда же подевались те, которых всего одиннадцать? – Тенкинк вздохнул и, бросив взгляд на семейное фото, добавил: – Полагаю, эти тридцать тоже евреи? Вы что, вознамерились вывезти из Рейха всех евреев до единого?
– Сейчас в Германии им дают кров те, кто евреями не является, – сказала Труус. – Не стану лишний раз напоминать вам о том, как нацисты поступают со всеми, в том числе с христианами, если те нарушают запрет помогать евреям.
– Со всем моим уважением, госпожа Висмюллер, хочу заметить, что запрет нацистов помогать евреям распространяется и на голландских женщин, которые пересекают границу с целью… – (Взгляд Труус уперся в семейное фото.) – Даже захоти я помочь… Ходят слухи, что закон о закрытии границ будет принят у нас в ближайшие недели, а может быть, и дни. Не располагая более точной информацией, не вижу, как я…
Труус протянула ему коричневую папку с зелеными завязками: вся информация, которая могла ему потребоваться, уже лежала там. Оставалось только проглотить.
– Ну хорошо. – Тенкинк помотал головой. – Ладно. Я посмотрю, что можно сделать, чтобы принять их на временном основании. Но лишь до тех пор, пока им не найдут дома за пределами Нидерландов. Вы меня поняли? У них есть где-нибудь родственники? В Англии, в Соединенных Штатах?
– Ну конечно есть, господин Тенкинк, – ответила Труус. – Потому-то они и оказались босиком на снегу возле горящего еврейского приюта.
Демонстрация бесстыдства
Лизль Вирт с мужем стояла на выставке Entartete Kunst
[4] в Германском археологическом институте в Мюнхене. Вокруг громоздились полотна кубистов, футуристов и экспрессионистов, изгнанные из всех немецких музеев за несоответствие установленным фюрером художественным «стандартам», выставленные и оцененные с расчетом на то, чтобы вызвать насмешки публики. Но всякий, кто обладал хоть каплей художественного вкуса, видел, что на их фоне картины Большой германской художественной выставки, открытой с благословения самого Гитлера в Доме немецкого искусства тут же, в Мюнхене, – всего лишь любительская мазня, а скульптуры – сплошь скучные ню. Нет, ну правда, это как надо было постараться, чтобы обнаженная натура выходила настолько безжизненной, как у этих «великих» германских художников? И они еще смеют называть дегенеративным искусством вот это? Этого Пауля Клее, роскошного в своей простоте: рваные линии лица рыболова, грациозная S-образная линия рук, чарующий выпад удочки над синей гладью, разнообразной и изменчивой, как море. Почему-то картина напомнила ей Штефана. Странно… Кажется, она ни разу не видела племянника с удочкой в руках.
– Тебе нравится? – спросила она у Михаэля и сама удивилась своему вопросу; всего пару недель назад ей и в голову не пришло бы сомневаться: раз нравится ей, значит должно нравиться и ему. – Я про того Клее, «Рыболова», – уточнила она.
Картины нарочно были развешены в беспорядке, утомительном для глаз, а размашистая надпись на стене: «Безумие как метод» – еще и подчеркивала неуважение.
Поскольку Михаэль молчал, она сосредоточилась на буквах.
Вдруг за ее спиной раздался взрыв смеха: реакция недоумков соответствовала ожиданиям устроителей выставки.
– А я слышала, Геббельсу нравятся модернисты, – прошептала она мужу.
Михаэль нервно оглянулся:
– Нравились, Лиз, пока Гитлер не заявил, что дегенеративное искусство подрывает дух германской культуры. После его речи в гору пошли Вольфганг Вилльрих и Вальтер Хансен.
Эти доносчики – оба никудышные художники, зато преуспевающие стукачи – решали теперь, что в искусстве следует восхвалять, а что – обливать грязью.
– Да и сама эта выставка – идея Геббельса, – добавил Михаэль. – Политически очень умный ход.
Лизль повернулась к Клее и Михаэлю спиной. Когда ее муж начал ценить политическую изворотливость превыше выразительности в искусстве?
Даже Густав и Тереза Блох-Бауэр устали от наци, когда те полезли в культуру, хотя раньше оба были так заняты каждый своей жизнью и семьей, что даже не заметили туч, сгустившихся на политическом небосклоне Германии и Австрии. В Австрии вообще многие считали Гитлера явлением преходящим, мол, побалуются немцы с этим выскочкой да и забудут. Вот мы, австрийцы, пережили политическое убийство канцлера Дольфуса вкупе с неудавшимся нацистским переворотом три года назад, и они переживут, а у нас есть дела поважнее политики: надо зарабатывать деньги, растить детей, ходить в гости, позировать для портретов и покупать произведения искусства.
Лизль сделала вид, будто заинтересовалась другой картиной, от нее перешла к статуе, и так дальше, пока не оказалась в другом зале, где не было ее мужа. Там она любовалась автопортретами Ван Гога и Шагала, Пикассо и Гогена, пока ее взгляд не уперся в стену, полностью отведенную дадаистам, представленным, конечно, в отнюдь не лестном виде. И, только войдя в следующий зал, который она про себя назвала еврейским, Лизль вдруг ощутила всю шаткость своего положения. «Откровения еврейской души» – было написано на стене. Картины показались ей необыкновенными; что бы ни открывали они взгляду, ей захотелось, чтобы это было частью ее собственной души.
И в то же время она, еврейка, вдруг перестала ощущать себя в безопасности здесь, в Германии, одна среди враждебно настроенных немцев.
Конечно, он был смешон, этот невесть откуда нахлынувший страх. В конце концов, Мюнхен всего в часе езды от границы. Всего час – и она дома, в Австрии.
Однако надо пойти поискать Михаэля.
Мужа она застала у картины Отто Дикса: беременная женщина с таким непомерно раздутым животом и грудями, что Лизль, взглянув на нее, почти порадовалась своему бесплодию. Но устремленный на картину взгляд Михаэля был полон желания. Он много раз говорил, что ему не нужен наследник: шоколадную фабрику Нойманов получит Вальтер, а Штефану достанется бизнес его семьи – банк, который уберегли от полного разорения деньги все тех же Нойманов, хотя Лизль ни за что не сказала бы этого вслух. Михаэль был гордым потомком гордого семейства, переживавшего не лучшие времена, причиной которых были не они сами: многие пострадали, когда обрушились финансовые рынки. И Лизль всегда щадила гордость мужа, а он – ее. Штефан ему как сын, повторял Михаэль, да и Вальтер тоже. Но и до этого момента на выставке, до этого взгляда, ставшего для нее откровением, Лизль уже чувствовала, что Михаэль все слабее и слабее реагирует на ее университетское образование и интеллектуальный шарм, за которые, по его словам, он влюбился в нее когда-то.