– Пустое это, – сказала она наконец. – Мне уж все равно. Ничего не важно, ничего не трогает. Только ты, Дема, твоя жизнь, твое счастье… Призыв скоро, я слышала, как вы с ребятами про солдатскую долю говорили… Да ты у нас один сын, не погонят тебя жребий тянуть.
– Я б в матросы пошел бы, – сказал Дема задумчиво. – На воду…
И осекся, глядя как у матери рот скорбно сжался и брови взлетели, как у богородицы на потемневшей иконе. Больше они про то не разговаривали.
Дема оделся, стараясь не скрипеть половицами – пусть мама подольше поспит. Думал, брать ли тулуп – остальные-то артельщики вечером у костра понапьются, разогреются, а Дема никак алкоголь не принимал, сразу выворачивало, горло будто ссыхалось.
Открыл створку курятника, лучиной посветил, ухватил ту самую курицу. Думал – клекотать станет, клеваться, но та сидела под рукой тихо, прижалась доверчиво, так что Деме и жалко стало. Но его была очередь подарок нести рыбьему царю, чтобы тот отдарил хорошим промыслом. Ладонь вдруг намокла и он, вздрогнув, перекрестился, картуз снял и туда курицу сунул, чтобы голой кожей не касаться. Мать велела прятать умение страшное, но иногда кровь гудела, жажда распалялась внутри – забрать воду, позвать ее к себе, она и выйдет. Горло пересыхало, драло, мысли все только о воде, что бьется в живом существе под тонкой пленкой кожи, носит жизнь по жилам, наливает мышцы, смазывает кости – дотянуться, осушить, вобрать в себя. Чтобы толкнулась живая вода в ладони, теплая, соленая, а он бы голову опустил – и пил ее взахлеб, вбирая в себя чужую жизнь.
– Что, получше пожалел куру? – дед Пахом осмотрел птицу, сплюнул. – На те, боже, что нам негоже? Не осерчал бы водяной…
– Не осерчает, – сказал Дема. – Ему неважно, ему лишь бы живое. Теплое, мокрое, не желающее умирать…
Старшой глянул странно, Дема подавился словами, ниоткуда пришедшими, самому незнакомыми. Рыбаки подтягивались, зевая, почесываясь, поругиваясь – ранний подъем нрава не улучшает. Как от берега отошли на десяток саженей, Пахом встал у борта, поднял курицу.
– Вот тебе, дедушко, гостинцу на новоселье, – начал он, но птица вдруг забилась, вытянув шею, ударила его клювом в щеку, всего на ноготь до глаза не достав.
– Тьфу ты, – заругался Пахом словами, от которых и водяной бы покраснел. Жертва полетела в воду, закричала, но тонуть отказалась, качаясь неуклюжим поплавком, погребла к берегу.
– Порадовали водяного! Обматюкали, в душу плюнули и подарок от него убег!
– Ну что, возвращаемся? Или понадеемся, что не осерчал?
– Какой возвращаемся, моя живьем съест. Водяной- то разозлится ли – еще вопрос, а Нюрка – точно.
Видно, рыбный царь посмеялся в густые водорослевые усы – лов в тот день был отличный, к вечеру заполнили все корзины и тюки. Возвращаться решили поутру – все предвкушали ночь у костра, жареную в казане свежую корюшку, выпивку, веселое товарищество. Заночевали на острове Каменном, неприветливом и каменистом.
– Не потому он так назван, – говорил Пахом, вытянув к костру длинные ноги, откинувшись на булыжник и оглаживая бороду. – А легенда есть, что находили тут людей, в камень обращенных. Раз в году выходят духи моря на сушу и так тешатся.
Дема поежился, обвел глазами валуны.
– Да не бойся, малец, они только на Кузьминки осенние выходят, по-чухонски – на Самайн…
– Был у нас в полку чухонец, Ясси звали, – вступил Егор Селиванов, задумчиво прихлебывая из глиняной чашки, будто там кисель был, а не самогон. – Храбрый солдат, но очень воды боялся, у него по отцовской линии все мужики в море тонули, тридцати годов не разменяв. И девки пропадали. Говорил – ноксы их кровь любят, к себе утаскивают. Это по-ихнему, по-чухонски, духи темные водные, – объяснил он, поворачиваясь к Деме. – Людей в воду сманивают, перекидываться умеют и в парня, и в девку, а когда ребят малых умыкнуть захотят – так в коня, значит, и покататься манят… Чего, Демка, не пьешь, чашку греешь? Ноксы, кстати, как раз спиртного не приемлют…
– У меня батя тоже пил по-черному, – сказал Пахом мрачно, глядя в огонь. – Я мальцом насмотрелся, лет до тридцати на дух не переносил, потом попустило немного…
Кто-то откашлялся, повисло неловкое молчание.
– А что с вашим Ясси потом было? – спросил Дема, чтобы его разбить. – Таки утоп?
– Не. Ядром турецким жахнуло – в лоскуты, нас рядом потрохами кровавыми забрызгало, – Селиванов помолчал. – Ну хоть ноксам не достался. Он говаривал – если попался духу водному, надо металлическое чего найти быстро – иголку, пуговицу, на крайний случай – крест нательный. В воду бросить и сказать «Нокс, нокс, возьми железо в воде заместо моей крови».
– А я слыхал – чтобы леший не забрал, надо шишку еловую в жопу сунуть, три раза крутануть и подпрыгнуть, он испужается, только и видели…
– Кому сунуть-то, ему или себе?
– Ну это как дотянешься…
Все смеялись, пили, кто-то песню затянул, Дема и не заметил, как уснул, привалившись к большому гранитному валуну.
Дома пусто было, только печка теплилась, пахло свежим хлебом, кашей и перегаром. В тишине послышался ему вдруг тихий дальний звук навроде стона, он осмотрелся, даже в подпечек заглянул – там спал кот Брун, отличавшийся мерзким нравом и особой нелюбовью к Деме. Впрочем, его никогда кошки не любили – шипели, убегали, близко не подходили.
Дема взял миску, наложил каши, сел есть, наслаждаясь одиночеством, так-то одному побыть разве что в лесу можно было, да грибы еще не пошли, а охотиться он не умел. Брун вылез из подпечка, потянулся, глянул недобро, коротко мявкнул и поднял голову, принюхиваясь. Дема проследил за его взглядом и каша в горле встала комом – на беленом боку печи краснел на высоте роста густой кровавый отпечаток с ладонь размером, с прилипшими двумя длинными волосками, один был каштановый, один седой.
– Мама! Мама!
Дема заметался по избе – на полатях только одеяла сбитые, под лавками, в сенях – никого. На крыльцо выскочил, толкнул дверь в подклет – та на локоть открылась и уперлась в мягкое, тяжелое, дальше было не сдвинуть. Дема протиснулся в щель, ноги подогнулись, он упал на колени рядом с матерью. Она лежала на спине, белое лицо ее казалось совсем юным, вымытым страданием. Дема попытался поднять ей голову – пальцы провалились в мягкое, липкое, осколки кости ходили под волосами. Мать застонала.
– Оставь, Демушка, – сказала она тихо. – Не двигай меня, все уж. Посиди со мной, сына…
– Где он? – спросил Дема сквозь зубы. – Я его…
– Не надо, – прошептала мать с трудом. – Такой уж он есть. Такая природа его, сам знаешь как со своей природой совладать непросто. Он не со зла…
– А что же тогда – зло? Что, если не это?
Он принес ковшик из ведра в сенях, руки тряслись, вода плескалась. Напоил маму, взял за руку и сидел так, пока солнце не переползло приоткрытый проем во двор. Тень от кадушки сдвинулась, накрыла мамино лицо. Она заерзала, застонала сквозь стиснутые зубы.