Не всем богам быть одинаковыми.
У меня загорелось лицо. Я ощутила не то чтобы боль, скорее жжение, которое никак не проходило. Прижала ладони к щекам. Сколько я уже не вспоминала о Прометее? Перед глазами встал его образ: истерзанная спина, невозмутимое лицо, взгляд темных глаз, выражавший сразу всё.
Удары сыпались на него, но Прометей не кричал, хотя обливался кровью и сделался в конце концов похожим на золоченую статую. И все это время боги следили за ним глазами острыми, как молнии. Они бы сами с удовольствием взяли в руки хлыст эринии, представься им возможность.
Я не такая, как они.
Значит, не такая? Я услышала голос дяди, глубокий, звучный. Тогда думай, Цирцея. Чего бы они не сделали?
* * *
Кресло отца было устлано шкурами угольно-черных барашков. Я встала на колени подле их свисающих голов.
– Отец, это я превратила Сциллу в чудовище.
Голоса вокруг разом смолкли. Не знаю, смотрели ли с дальних лежанок, смотрел ли Главк, но все дядья уставились на меня, прервав сонную беседу. Я ощутила пронзительную радость. Потому что впервые в жизни хотела их внимания.
– Я взяла дурную траву, фармакон, и сделала Главка богом, а потом превратила Сциллу. Хотела изуродовать ее, потому что ревновала к ней Главка. Я сделала это из себялюбия, со злобой в сердце, и готова отвечать.
– Фармакон, – повторил отец.
– Да. Желтые цветы, что растут там, где пролилась кровь Кроноса, и являют истинную суть всякого существа. Я сорвала, наверное, сотню и бросила в купальню Сциллы.
Я думала, плеть принесут, призовут эринию. Прикуют меня к скале рядом с дядей. Но отец лишь наполнил свой кубок.
– Пустяки. В тех цветах нет никакой силы, больше нет. Мы с Зевсом об этом позаботились.
Я смотрела на него в изумлении.
– Отец, я это сделала. Собственными руками сломала стебли, намазала соком губы Главка, и он перевоплотился.
– Ты испытала предчувствие, это свойственно моим детям. – Голос отца оставался ровным и твердым, как каменная стена. – В ту минуту Главку суждено было перевоплотиться. Трава здесь ни при чем.
– Нет, – попыталась возразить я, но отец продолжал говорить. Возвысил голос, чтобы заглушить мой.
– Подумай, дочь. Если б так легко было смертного сделать богом, разве не стали бы все богини кормить возлюбленных этими цветами? И разве половина нимф не превратилась бы в чудовищ? Ты не первая ревнивица в этом дворце.
Дядья заулыбались.
– Я единственная знаю, где искать эти цветы.
– Разумеется, не единственная, – вставил дядя Протей. – Я рассказал тебе об этом. Думаешь, стал бы, если бы знал, что ты можешь причинить кому-нибудь вред?
– Будь в этих растениях такая сила, – добавил Нерей, – и мои рыбы в бухте Сциллы перевоплотились бы. Но они целы и невредимы.
Лицо мое пылало.
– Нет. – Я стряхнула водорослеобразную руку Нерея. – Я превратила Сциллу и теперь должна понести наказание.
– Дочь моя, ты становишься смешной. – Слова отца рассекли воздух. – Существуй в мире сила, о которой ты заявляешь, думаешь, обнаружить ее выпало бы тебе подобной?
Тихий смех за моей спиной, нескрываемая радость на лицах дядьев. Но главное – голос отца, швырявшего слова словно мусор. Тебе подобной. В любой другой день всякого года жизни я сжалась бы в комок и заплакала. Но в тот день его презрение стало искрой, упавшей на сухой трут. Я открыла рот:
– Ты неправ.
Отец уже склонился к деду, хотел ему что-то сказать. Но теперь вновь метнул в меня взгляд. Лицо его заалело.
– Что ты сказала?
– Я говорю, в этих растениях есть сила.
Он накалился добела. Как сердцевина огня, как чистейшие, раскаленные угли. Он встал, но продолжал подниматься, будто хотел пробить дыру в потолке, в земной коре и расти дальше, под самые звезды. А потом пришел жар, он накатывал ревущими волнами, вздувал пузырями кожу, выдавливал дыхание из груди. Я хватала ртом воздух, но воздуха не было. Отец его отнял.
– Ты смеешь перечить мне? Ты, неспособная и огонька зажечь, и капли воды вызвать? Худшая из моих детей, блеклая, ни к чему не годная, на которой и за плату жениться не хотят. Я с самого рождения жалел тебя и многое тебе позволял, а ты выросла самодовольной и строптивой. Хочешь, чтобы я еще больше тебя ненавидел?
Минута – и даже камень бы, наверное, расплавился, а все мои водянистые сестрицы иссохли до костей. Плоть моя пузырилась и лопалась, как жарящийся плод, голос скукожился в горле и выгорел дотла. Я и вообразить не могла, что существует такая боль, такая жгучая мука, истребляющая всякую мысль.
Упав к ногам отца, я прохрипела:
– Прости, отец. Зря я в это поверила.
Жар понемногу сошел на нет. Я осталась лежать, где упала, на мозаичном полу с изображениями рыб и пурпурных фруктов. Глаза мои наполовину ослепли. Руки превратились в оплавленные клешни. Речные боги покачивали головами, издавая звук плещущей о камни воды. До чего странные дети у тебя, Гелиос.
Отец вздохнул:
– Это Персеида виновата. От других хорошие были дети.
* * *
Я не шевелилась. Прошло несколько часов, но никто не смотрел на меня, не называл по имени. Говорили о своих делах, о тонких вкусах блюд и вин. Факелы гасли, пустели ложа. Отец поднялся, переступил через меня. Всколыхнул легкий ветерок, ножом врезавшийся в мое тело. Я думала, бабка подойдет, скажет ласковое слово, принесет мазь от ожогов, но она ушла спать.
Может, за мной пришлют стражей? Хотя зачем? Я не представляла никакой опасности.
Боль обдавала меня то холодом, то жаром, а потом снова холодом. Меня трясло, так проходили часы. Руки-ноги почернели, на них живого места не было, обожженная спина пошла пузырями. Я боялась дотронуться до лица. Скоро рассвет, и все мои родные опять устремятся сюда – завтракать, болтать о дневных развлечениях. И станут кривить губы, проходя мимо меня.
Медленно, мало-помалу, я поднялась на ноги. Мысль о возвращении в отцовский дворец была как раскаленный добела уголь поперек горла. Я не могла идти домой. А кроме дома знала лишь одно место на земле: те самые леса, о которых так часто мечтала. Глубокие тени спрячут меня, мох мягко коснется сожженной кожи. Ухватившись мысленным взором за эту картинку, я поплелась к ней. Соленый воздух морского берега иглами вонзался в опаленное горло, и каждое дуновение ветра вновь заставляло ожоги вопить от боли. Но наконец меня накрыла тень, я свернулась калачиком на мху. Дождь моросил, и ощущать сырую землю было так приятно. Столько раз я представляла, как буду лежать здесь с Главком, но если и не выплакала прежде всех слез по своей несбывшейся мечте, теперь они иссохли. Я закрыла глаза и отдалась ошеломляющей, пронзительной боли. Однако моя неумолимая божественная природа постепенно делала свое дело. Дыхание выровнялось, взгляд прояснился. Руки и ноги еще болели, но, прикасаясь к ним, я уже трогала кожу, а не уголья.